В другой раз дело обернулось гораздо серьезнее.
Я сидел дома в мастерской и под впечатлением от недавно прочитанной книжки «Охотники за черепами» делал духовое ружье. Послышались приближающийся шум и пение. Выглянув в окно, я увидел огромную манифестацию, которая с красными флагами и пением «Марсельезы» шла в направлении Виленского вокзала. В квартире, кроме меня и кухарки, никого не было. Я быстро оделся, выбежал на улицу и вскоре присоединился к демонстрантам. Дойдя до вокзальной площади, толпа остановилась. Откуда-то появилась трибуна и на ней ораторы — один, второй, третий... Я плохо слышал, что они говорили, но смог различить громкие призывы: «Долой самодержавие!» И вдруг около трибуны раздалось несколько револьверных выстрелов. Почти в тот же момент справа от меня, со стороны железнодорожного виадука, загремели частые ружейные залпы. Толпа на мгновение замерла, а затем бросилась бежать врассыпную. Стрельба не прекращалась. Я увидел бегущего на меня высокого старика без шляпы, в распахнутом пальто, с растрепанными седыми волосами.
— Мерзавцы! Негодяи! — кричал он.
Неожиданно для меня из лба его брызнула кровь и какая-то сероватая масса. Он рухнул вперед, лицом в землю.
Особенно врезалась мне в память и до сих пор отчетливо представляется такая картина: упала на снег убитая наповал еще молодая женщина, почему-то напомнившая мне мою мать Бежавший с ней мальчик лет шести — семи бросился на грудь женщины. Тормоша ее за плечи ручонками, он кричал: «Мамочка, мамочка, вставай же скорее, ведь нас могут убить!» Я хотел схватить его на руки и унести, но был отброшен и едва не смят бегущей в ужасе толпой...
Да! Тот, кто видел когда-нибудь такие сцены, не сможет забыть их никогда.
Домой я примчался без одной галоши, без фуражки и без варежек. Степан Афанасьевич, ни слова не сказав (он уже знал, что произошло на вокзальной площади), усадил меня к себе на колени и стал молча гладить мою голову. Я не выдержал и, истерически рыдая, начал несвязно рассказывать ему обо всем, что произошло на моих глазах. Он дал каких-то капель и уложил меня в постель... К вечеру у меня поднялась температура.
Как потом я узнал, вся эта инсценировка с манифестацией и ее расстрел были провокаторской затеей нашего губернатора генерала Курлова, верного слуги палача народа Трепова. Вскоре на Курлова было совершено два покушения. Совсем еще молоденький студент Пулихов бросил в него бомбу Бомба не разорвалась. Пулихов был тут же схвачен и избит до полусмерти жандармами и полицией. Я жил тогда у Брестского вокзала и ходил в гимназию по Захарьевской улице, с которой хорошо видна была городская тюрьма. Каждый раз, проходя мимо, мы оглядывались на нее, зная, что там сидит и ждет казни Пулихов. Однажды поздно вечером ко мне зашли два моих закадычных и неразлучных друга по гимназии: Гриша Каминский и Володя Григорьев. Под большим секретом они сообщили, что ночью Пулихова будут вешать на тюремном дворе. Володя сказал, что он знает, как увидеть двор и казнь, и что они с Гришей пойдут туда. Сперва я хотел идти с ними, но, поразмыслив и представив себе все подробности казни, решил, что могу не выдержать и подведу товарищей.
Наутро они не зашли за мной, и я отправился в гимназию один. Только на большой перемене товарищи рассказали, как все было. Они видели, как Пулихова подвели к виселице. Руки его были связаны. Какой-то чиновник читал бумагу, потом подошел священник и дал поцеловать крест. Пулихов отвернулся. Тогда ему быстро накинули на голову черный мешок, поставили на скамейку под виселицей, надели петлю на шею и выбили из-под ног опору. Он повис на веревке, и у него начали судорожно двигаться ноги, изгибаться все тело. Ребята больше не выдержали и тихонько спустились с крыши соседнего с тюрьмой дома.
Я не помню, как досидел до конца занятий. Дома мне было очень плохо, началась рвота, поднялся жар, и мама вновь уложила меня в постель.
С детства, после смерти отца, я, ложась спать, произносил короткую молитву: «Боженька, упокой душу усопшего папочки». Теперь я молился и за Пулихова, а затем и за лейтенанта Шмидта. Закон божий преподавался в гимназии скучно и невразумительно. Мне говорили, что бог добр и всепрощающ. Сперва я верил этому. Но вскоре убедился, что или он совсем не добр, или его нет. Расстрел демонстрации и казнь Пулихова окончательно убили во мне веру в бога и его милосердие. Приблизительно то же самое происходило и в отношении моем к царю. С одной стороны, в гимназии нам говорили о нем только хорошее. Но жизнь и факты показывали другое. Если расстрел демонстрации еще можно было свалить на губернатора, то в казни Пулихова был виноват только царь, так как весь наш город с ужасом узнал, что он отклонил прошение родных Пулихова о помиловании. «Это глупый, подлый, трусливый и самый жестокий зверь, — сказал мне тогда Степан Афанасьевич. — Ему дорога не Родина наша, не подданные. Ему дорога только его ничтожная собственная шкура... Но об этом, мальчик, ни с кем говорить не надо — нельзя!»