Выбрать главу

Через две недели я был здоров, как может быть здоров двадцатилетний парень после тяжелой, обновляющей человека, болезни. И, когда мне стало тесно и душно и скучно в старосветской тишине флигеля четы Головчинер, я вошел в комнату стариков и сказал, что мне пора уезжать и что я еду утром в направлении города Клинцы на советской границе.

- Вы можете ехать, - сказал Шимон Маркович, - вы можете ехать, потому что жизнь человеческая в конце концов не в наших руках. Но может быть, вам лучше остаться в городе, где, кроме нас двоих, никто не знает, где вы были прошлой зимой. И может быть, ваше место здесь, а не там...

- Нет - ответил я, - нет, Шимон Маркович, мое место там.

И тогда заговорила суровая и тихая старуха, жена Шимона Марковича:

- Мы написали письмо Оле Радченко. Написали письмо в Белую Криницу. Если хотите знать, она живет у дяди, у лесника. Вы же звали ее, когда были больны, и вы ее увидите.

Скажите же теперь, что вы уедете завтра утром. Скажите же это...

Но я молчал и молча ушел из комнаты стариков.

До позднего вечера я ходил по саду, обнесенному высоким плетнем. Сад был невелик и запущен. Я ходил вокруг единственной клумбы, где под ковром анютиных глазок похоронил мою шашку и карабин. Я сидел на прогнившей скамье под зеленым сводом орешника и сирени и думал о том, что, может быть, завтра, рядом со мной, будет круглое, теплое плечо Оли Радченко и мягкий и нежный ее подбородок. В сущности - все пройдет. Прошли всадники в папахах и полушубках и матросских бескозырках, прошли всадники в стальных шлемах с блистающими серебряными полулуниями на груди. Пройдут войны над стареньким флигелем в Семинарском переулке. И останется наша любовь, и мы как-нибудь проживем в эти грозные годы и сохраним первую любовь, - любовь двадцатилетних.

Я уже смотрел в глаза смерти под Киевом и Харьковом и в Молдаванской степи. Я видел смерть рядом с собой на клеенчатом скользком диване во флигеле стариков. И теперь я хочу жить и чувствовать теплую высокую грудь Оли возле моей груди и слушать головокружительный лепет вальса здесь, в запущенном саду, среди дикого цветения полевых цветов и подсолнечников. Никогда я так не чувствовал весны, как сейчас, бархатные прикосновения орешника, уколы шиповника, запах росы и крапивы... "Откуда эта слабость, вдруг говорил я себе, - откуда это головокружение и лихорадочное биение сердца, что это значит, болезнь или любовь?"

Я не мог больше оставаться один в этом саду, и я вернулся в мою комнату, оглядел клеенчатый жалкий диван, портрет доктора Герцеля, стену семинарского сада, тополя над стеной...

Лунный серп повис над тополями неправдоподобной серебряной занятой. Вокруг была жестокая, бессмысленная тишина.

И вдруг, именно в эту минуту, в комнате моей соседки заиграли незнакомую мне великолепную и страшную вещь, и на меня обрушился победоносный ее ритм, лязг и гром, шелест и треск знамен, сокрушительный галоп победителей. И тут я понял, откуда происходили всадники-чудовища и дикий их полет над изголовьем моей постели. Не эта ли музыка вызвала одно из самых страшных сновидений в дни моей болезни?

Что же происходит со мной? И вдруг стыд и горечь и жажда борьбы и сопротивления овладели мной. "Трус, - сказал я себе, - ты прожил на земле двадцать лет и жил из них только три месяца, когда странствовал с ружьем за плечами по озаренной пожаром революции стране. А теперь ты хотел спрятаться в зеленой щели, под черепитчатой кровлей старосветского домика. Земля звенит, как металл, под тяжестью коней. Оранжевое зарево стоит над нашей страной. Цветы и травы дымятся под копытами коней..."

Я постучал в стену и спросил:

- Что вы играете?

Негромкий женский голос ответил:

- Это "Полет валькирий".

Затем скрипнул отодвинутый стул, и слабо стукнула крышка фортепиано.

- Прощайте, - сказал я твердо, - я уезжаю.

И тихий голос ответил мне грустно и ласкозо:

- Прощайте, молодой человек.

Так я расстался с флигелем в Семинарском переулке и старенькой дамой, учительницей музыки, Лидией Станиславовной Блюм.

В шестом часу утра я стоял на железнодорожном мосту.

Под мостом, в утренней тишине и прохладе, лежал мой родной город. Город еще спал, как сто, как двести лет назад спали городничие, повитовые судьи, заседатели. Они спали на пуховых перинах, под образами почаевской божьей матери. Березовый квасок стоял у них в голове, клопы ели их жнрные шеи и плечи. В садах жужжали зеленые мухи и осы. Дворовые псы громыхали цепью в своих конурах. И белый мирный дымок плыл над черепитчатыми крышами моего города.

Я видел его таким в последний раз. Через одиннадцать месяцев город лежал в развалинах. Густой черный дым всплывал над развалинами, и бронепоезд имени Октябрьской революции бил из шестидюймовых по колокольне и семинарскому саду.

Был вечер, синие облака собирались на юго-западе. Там, как зодиакальный свет, колыхалось бледно-золотое зарево, охватывая четверть неба. По росистой траве, вверх по пригорку, поднималась конница. Всадники, облитые пламенем пожара, появлялись на гребне косогора и исчезали из глаз. Со свистом и скрежетом летели, опережая конницу, снаряды. В ушах у меня звучала знакомая страшная мелодия - полет в громе и молниях. Но всадники двигались бесшумно и неудержимо. Копыта их коней топтали хищных прусских орлов, васильки и колосья и золотой трезуб Петлюры.

Это и было "второе триумфальное шествие советской власти по Украине".

НИКУЛИН Лев Вениаминович (1891 - 1967). Полет валькирий.

Впервые опубликован в газете "Правда", 1933, 28 июля. Печатается по изданию: Никулин Л. Дело Жуковского. Рассказы. М.: Советская литература, 1934.