Когда выкрикивали наши имена для подсчета, к нам подошел высокий мужчина и спросил нас, где молодой Д. - "Он был такой веселый, что веселил всю нашу камеру в ЧК", - добавил он.
Я ему сказала о происшедшем.
Наконец, нас позвали в контору. Пришли записать имя и пр. и "за что присуждены". На последнее не могла дать ответа и, с своей стороны, просила сообщить мне, по какому именно обвинению я приговорена. Здесь это еще не известно, обещали справиться и сообщить.
Пока я говорила у стола и молодой человек, работавший в канцелярии, рылся в толстой книге, ища сведений об аресте, я от усталости оперлась локтем о стол. Он быстро и тихо сказал: - "Вы, арестованная, помните, комендант этого не любит". - Я густо покраснела. Он прибавил: - "Я такой же арестованный, как вы".
Гневный и громкий голос коменданта слышался из другой комнаты. Пройдя все записи, мы попали в боковое крыло здания - в женское отделение. Прошли во второй этаж через какую-то залу, холодную и неприветливую, с {112} жидкими колоннами, выкрашенными под мрамор, и вошли в свою камеру - третью налево от коридора. Женщин двадцать сидело по две на постелях, все закутанные, поджав ноги.
Часть окон была выбита, отовсюду дуло, и так как огромное помещение было не топлено, я поняла, почему они так сидели. Только закутавшись можно было выдержать этот нестерпимый холод. Все были очень растрепаны. Среди сидящих оказались Роза Вакс и Манька "мешигенер".
Со стриженной Манькой обнялись. Это ли или другая причина привела ее в какой-то восторг. Начались крики, хохот, возня. Она то бросалась на Розу, стараясь повалить ее на постель, то бросалась ее целовать. Эти истерические выходки и в особенности свист беззубого рта так раздражали меня, что у меня стало проглядывать негодование. Я так ужасно страдала и была утомлена, что мечтала только об одном - о покое.
Видя мое нетерпение, Манька еще боле безумствовала. Так продолжалось несколько часов.
С Розой мы встретились сухо. Она за это время похорошела, и ярче показались мне искусственные пятна на ее щеках.
Под окном сидела женщина, повязанная платком. Она была беременна, на последних днях; ее увели в этот же вечер - начались роды.
{113} И-ной и мне дали постель на обеих. Мы так и остались в шубах. Безотрадность и уныние полное. Манька продолжала свои выходки. Украдкой она смотрела на меня и вдруг сказала; - "Это я нарочно, чтобы вас рассердить. Я знаю, что вы хотите покоя. Манька все знает и больше не будет шуметь". Она сразу затихла, даже двигается тихо.
Вечером.
За пищей приходится идти в далекий флигель. Там собираются мужчины и женщины со своими кружками. Переход по холодному двору и долгое ожидание очереди хуже, чем в тюрьме. Там все приносили.
Может быть, я это особенно остро чувствую, из за отсутствия ботинок и почти полного отсутствия чулок.
Вечером пришли проверить, подсчитать нас - все ли налицо. Пришли солдаты и один надзиратель, очень грубый - какой-то "Шура". Его все знают.
Пришла староста лагеря, молодая, смуглая женщина, и заявила, что утром нам надо встать до рассвета и идти в баню. - Я пробовала возразить. - Мне кажется, я не в силах, но староста головой указывает на "Шуру" и дает "добрый совет" идти, иначе "все может быть".
{114} Еще темно, когда мы встаем. В камере все еще спят.
Ведут только вновь пришедших из тюрьмы, чтобы не разносить заразы. То-то опомнились! А там лежали целыми днями с сыпнотифозными и не хотели удалить их.
Говорят, будет и дезинфекция одежды. Всякий берет одеяло, подушку, мочалу и немного одежды. Путь предстоит очень длинный: нужно идти через весь город, - в другую сторону его, - верст шесть, не меньше.
Узлы наши уже с самого начала кажутся тяжелыми, и один студент предлагает нести. Арестованных много, верно собрали за несколько дней,- мы окружены конвоем.
Мужчин, как всегда, особенно много. Я пробовала идти по тротуару. Нельзя, - арестованным надо идти по мостовой. Мостовая отвратительная, вся изрытая, и опять вопрос моих ног. Опять эти туфли, у которых подошвы так тонки, что гнутся от камней. У И-ной и у меня сильно болят еще ноги от непривычной ходьбы.
Два слишком месяца сидения на корточках сделали свое дело, и ноги буквально не повинуются. - Под коленями невыносимая боль.
Мне так тяжело на душе, что и это все равно, внутренняя боль настолько ужаснее. Идем все по возможности скоро. Присутствие узлов затрудняет переход. Конвойные, как {115} всегда, кричат.
Наконец, дошли; бани на окраин города с другого конца; добрались до какого-то двора.
Там И-на и я без сил свалились на камни. Ждали очень долго. Наконец позвали и отделили мужчин от женщин. Всем велели раздеться и сдать одежду. Пришлось еще долго ждать. - То и дело открывались двери в мужское отделение, и видны были мужчины, раздетые, ожидающие очереди, как и мы.
В середине дня пришли и сказали, что воды нет, а потому бани и дезинфекции не будет. - И для этого мы промучились столько часов!
Послышался ропот, но нечего было делать, надо было вернуться...
Оттого, что за целый день мы в рот ничего не брали, захотели пить, и И-на попросила стакан воды.. - Оказалось, что воды нет, и нам было отказано.
Возвращение было тем труднее, что некоторые из женщин отставали. Одни покупали сдобное, большей частью семечки, другие же заходили к своим близким по дороге.
К этим остановкам часовые относились сочувственно и не торопили. Приходилось посреди улицы ожидать отстающих. Только к вечеру, когда уже совсем стемнело, вернулись мы в лагерь.
Узнав, что обед нам не оставлен и кипятка уже нет, мы молча, без сил легли на постель. Ни слова не было сказано даже между нами.
Стиснувши зубы от страдания, мы легли рядом, И-на и я.
Рано утром проснулась и вспомнила вчерашнюю прогулку по городу. Не могло не быть известно (Потом узнала, что не только известно было, но всегда так практиковалось.) начальству, что воды нет, паров нет и что поэтому ни о каких банях и дезинфекциях и речи не могло быть.
Но теоретически, на бумаге стояло "водить арестованных в баню", и это делалось для виду.
Перед всем городом молча проходили эти толпы. Сколько раз и я их видела из окна Х-ой улицы; все было в порядке, да, действительно, арестованных вели в баню.
Следующий день.
Так разбита, что не только встать, есть и пить не могу, но даже не могу поднять головы. И-на кладет компрессы и озабоченно сидит возле меня на постели, требуя, чтоб я пошла к врачу.
Только что вошла староста, смеется, говорит, знала, что будет так. "Так всегда, только требуется идти ", - и она не хотела предупредить. Я отвернулась, что-то мне в ней не нравится.
{117}
Вечером.
Лежу без движения и почти без мысли. - Все отняли у меня, осталось равнодушное, полумертвое тело... И-на все хлопочет; приносила в горшочке поесть, но я видеть не могу этот кандер, а здесь он еще хуже тем, что густой. - Другие радуются гуще.
30-го пошли к врачу. Длинный ряд больных в коридорах. Бледные, страшные люди; самые тяжелые больные сидят на единственной скамейке. У крыльца карета постоянно отъезжает, все вывозит тифозных.
Врач осмотрел, написал - поместить в больницу нервнобольных. Я вышла с твердой решимостью остаться здесь. И-ной не разрешат следовать за мной, значит остаюсь и я. Она одна смягчает мою боль здесь.
5-го февраля.
Сегодня утром вошел комендант лагеря. Молодой человек в военной форме - еврей Гельман. Шел какой-то подсчет, вошло несколько человек.
Я подошла к нему и сказала, что раз я отбываю наказание - три года принудительных работ, - я хотела бы знать, в чем именно {118} я обвиняюсь. - "Вероятно, в контрреволюции" - сказал он и улыбнулся. Потом обещал выяснить и велел справиться в канцелярии. И-на в таком же неведении, как и я.
Из надзирателей один только груб и отвратителен это знаменитый краснощекий "Шура". Его весь лагерь знает за шутки и жестокость. Говорят избивает заключенных. А жена его - тонкое создание с лицом кроткого ангела. Она сестра милосердия.