И вдруг вновь возник непонятный звон. Бахтин подошел к балконным дверям. Звенели капли. В камне балкона переливалось в свете фонарей крохотное озерцо. Видимо, ямка была глубокой, потому так и звенели падающие капли.
Бахтин вернулся, взял папиросу, прикурил и снова вышел на балкон.
Под ним лежал Париж. Улица Сен-Мартен была залита плывущим газовым светом и башня Сен-Жак, словно страж, нависла над ней. Где-то недалеко пробили часы, отсчитав пять ударов. Голос их вибрировал в мокром воздухе.
Улица начинала оживать. Простучал по мостовой фургон, и запах свежего хлеба долетел до третьего этажа.
Бахтин курил, глядя, как зарождается новое утро. Оно подступало, как нечаянная радость.
Прямо напротив ярко загорелись два окна, с грохотом распахнулась дверь. Открылось кафе. И тут Бахтин вспомнил, что со вчерашнего обеда ничего не ел.
Он погасил папиросу и пошел одеваться. В номере, в стенном шкафу, висел темно-зеленый мундир с витыми серебряными погонами.
В Петербурге ему было строго указано: получать французский орден в подобающем виде. А подобающий вид у чиновника, служащего по Министерству внутренних дел, тем более у полицейского, единственный – в мундире.
Бахтин вынул мундир. Золотом и эмалью блеснул на зеленом сукне крест Почетного легиона. Господи, сколько интриг, сколько непонятных намеков и разговоров предшествовало его поездке в этот город. И все из-за эмалевого с золотом крестика.
Вчера префект полиции, месье Люпен, маленький, седобородый, подвижный, даже чуть подпрыгнул, прикалывая крест к его мундиру.
В парадном зале Ратуши народу было немного, десятка два французских полицейских, пяток репортеров и один любезный сердцу соотечественник. Увидев его прямую спину и усы, Бахтин сразу же понял, кого прислало посольство на церемонию.
Приколов крест, префект хлопнул в ладоши. Присутствующие тоже почтительно похлопали. Только представитель посольства стоял как полицейский пристав в табельный день.
– Мадам, месье. – Префект Люпен вздернул голову, задиристо подняв бородку. – Я предлагаю перейти в соседний зал и выпить по бокалу вина за друга Франции, прекрасного русского криминалиста, месье Бахтина.
В соседней комнате, вернее, маленьком зале, во всю стену висело батальное полотно, где французские кавалеристы шли в атаку на ощетинившееся штыками каре.
На столе стояли бутылки с вином, перно, коньяком. В большом блюдце скромно лежали пирожки.
«У нас, – подумал Бахтин, – по такому поводу гуляли бы дней пять». Неслышно подошел лакей с подносом. Бахтин взял бокал.
– Господа, – префект полиции поднял бокал, – теперь мы можем сказать нашему русскому другу о том глубоком уважении, которое мы испытываем к нему и его отечеству.
Потом Бахтина увезли журналисты и они славно погуляли в кабачке на Монмартре.
Именно там, ближе к вечеру, когда шампанское возбудило всех до чрезвычайности, тосты стали длинней и запутаннее, а подсевшие женщины необыкновенно красивы, Бахтин увидел знакомое лицо.
В углу сидел человек в аккуратном сером пиджаке, галстуке в горошек. На столе перед ним стояла бутылка «Пинар» и жаркое в глиняном горшочке. – Боже мой, – сказал Бахтин, – Митя.
Он встал и пошел к столу лучшего своего друга по первому Московскому кадетскому корпусу Мите Заварзину.
Правда, окончив корпус, Митя вышел в университет, что тогда просто ошеломило кадетов их роты. Получить золотую медаль и не пойти в училище, где вполне можно стать портупей-юнкером, казалось тогда немыслимой глупостью.
– Митенька, – сказал Бахтин. Он был пьян и добр, а кроме того – действительно рад увидеть друга, с которым его развела жизнь. – Здравствуй, Саша. – Заварзин встал. – Митенька, ты что, не рад мне?
– Отчего же. – Заварзин с усмешкой покосился на ленточку в петлице Бахтина. – Ты стал знаменит, Саша, второй день парижские газеты пишут о тебе.
– Митя, – хмель не позволял Бахтину правильно оценивать положение, – Митя, пойдем к нам, выпьем, поговорим, старое вспомним. Ты как сюда, на вакацию или по делу?
– Нет, Саша, я политэмигрант, так что извини. Нам с тобой сидеть не с руки. Честь имею, господин криминалист.
Заварзин обогнул его, словно столб, и пошел к выходу. Бахтин чисто профессионально отметил, как из-за стола, запрятанного в темный угол, вскочил человек в котелке и поспешил за Заварзиным.
«Все, – пьяно отметил про себя Бахтин, – повели Митю».
Неловкость от этой встречи он почувствовал позже. Допита была последняя бутылка, закончил он вечер у милой танцовщицы из кордебалета. Чувство стыда и горечи он ощутил в фиакре, по дороге в гостиницу, когда хмель начал уходить, а встреча с Заварзиным приобрела в его сознании истинный смысл.
Он не судил Заварзина за его убеждения. Упаси Бог! Если его однокашник стал социалистом, следовательно, так ему совесть подсказала. Бахтин, хотя и служил по департаменту полиции, старался не вникать в сложности программ политических партий. Он занимался криминалистикой. Защитой общества от преступников. И свое занятие считал наиглавнейшим.
То, что Заварзин не подал ему руки, тоже не удивило, хотя больно обидело его. В либерально-просвещенных кругах считалось дурным тоном иметь короткие отношения с полицейскими. На бесчисленных банкетах, на которых либералы произносили витиеватые тосты, служащие полиции подвергались анафеме.
Но, случись что, и тот же самый либерал бегал в участок с просьбой защитить его от меньшего брата. Так почему-то они именовали фабричных. Бахтин твердо понимал одно: раскачивание лодки никогда к добру не приводило.
Пожалуй, не было в России газеты, кроме «Полицейских ведомостей», где не обливали бы грязью служащих полиции.
В Париже, что искренне удивило Бахтина, сыщики-криминалисты были также известны, как знаменитые актеры или модные депутаты.
В душе ругая себя за тщеславие, он сложил в чемодан парижские газеты, в которых печатали его портреты.
Конечно, Заварзин как социалист имеет право не подать ему руки. Но Заварзин – друг молодости обязан был это сделать, хотя бы в память о том, как Бахтин, взяв на себя его провинности, позволил Заварзину окончить корпус с золотой медалью.
Сколько потом было уверений в дружбе. И была клятва, настоящая, ночью в парадном зале корпуса, перед портретами великих русских полководцев. Прошла молодость и забылась клятва.
Приобретя некий жизненный опыт, Бахтин обратил внимание на странное несоответствие слов и дел либеральных интеллигентов. Их бесконечные и утомительные сетования на народные страдания, их уверенность в неоспоримости социальных перемен казались Бахтину тягучими и такими же приторными, как нуга.
Он жил в другом мире и, вполне естественно, был отдален от жарких схваток общественного движения.
Бахтин никогда не задумывался, что мимо него, практически не трогая и не задевая, проносится история. В день знаменитого расстрела, ставшего потом кровавым воскресеньем, он ловил шайку Китайца. Страшного, изощренного убийцу, приехавшего в столицу из Владивостока.
Дарование Манифеста и события, связанные с ним, он пережил в Варшаве. Там работала крупная шайка фальшивомонетчиков.
Так же пронеслись, не задевая, беспорядки пятого года.
Правда, Филиппов сделал ему выговор за то, что он в присутствии нескольких чиновников сказал, что искренне рад, что уволен из училища, потому что не хотел бы служить в армии, подменяющей жандармерию.
Один из его друзей, вернее, единственный друг, литератор Кузьмин, сказал, что у Бахтина наступила душевная апатия.
Бахтин засмеялся. Просто он жил в другом мире. И заботы у него были другие. А что касается народной жизни, так он, полицейский чиновник, лучше любого либерала и социалиста знал, как живут рабочие и мастеровые в Питере. И считал твердо, что не бунты и демонстрации нужны им, а просвещение и социальная устроенность. Тем более, что в большинстве своем мастеровые эти зарабатывали больше него, полицейского чиновника. До чего же невеселые мысли преследовали его в последнее время. Бахтин вновь попил чудесного португальского напитка. Сделал глоток, прислушался. По телу медленно разливалось долгожданное тепло. Вино убрало руку, сжимавшую сердце, отогнало дурные воспоминания.