В соседней комнате, вернее, маленьком зале, во всю стену висело батальное полотно, где французские кавалеристы шли в атаку на ощетинившееся штыками каре.
На столе стояли бутылки с вином, перно, коньяком. В большом блюдце скромно лежали пирожки.
«У нас, — подумал Бахтин, — по такому поводу гуляли бы дней пять». Неслышно подошел лакей с подносом. Бахтин взял бокал.
— Господа, — префект полиции поднял бокал, — теперь мы можем сказать нашему русскому другу о том глубоком уважении, которое мы испытываем к нему и его отечеству.
Потом Бахтина увезли журналисты и они славно погуляли в кабачке на Монмартре.
Именно там, ближе к вечеру, когда шампанское возбудило всех до чрезвычайности, тосты стали длинней и запутаннее, а подсевшие женщины необыкновенно красивы, Бахтин увидел знакомое лицо.
В углу сидел человек в аккуратном сером пиджаке, галстуке в горошек. На столе перед ним стояла бутылка «Пинар» и жаркое в глиняном горшочке. — Боже мой, — сказал Бахтин, — Митя.
Он встал и пошел к столу лучшего своего друга по первому Московскому кадетскому корпусу Мите Заварзину.
Правда, окончив корпус, Митя вышел в университет, что тогда просто ошеломило кадетов их роты. Получить золотую медаль и не пойти в училище, где вполне можно стать портупей-юнкером, казалось тогда немыслимой глупостью.
— Митенька, — сказал Бахтин. Он был пьян и добр, а кроме того — действительно рад увидеть друга, с которым его развела жизнь. — Здравствуй, Саша. — Заварзин встал. — Митенька, ты что, не рад мне?
— Отчего же. — Заварзин с усмешкой покосился на ленточку в петлице Бахтина. — Ты стал знаменит, Саша, второй день парижские газеты пишут о тебе.
— Митя, — хмель не позволял Бахтину правильно оценивать положение, — Митя, пойдем к нам, выпьем, поговорим, старое вспомним. Ты как сюда, на вакацию или по делу?
— Нет, Саша, я политэмигрант, так что извини. Нам с тобой сидеть не с руки. Честь имею, господин криминалист.
Заварзин обогнул его, словно столб, и пошел к выходу. Бахтин чисто профессионально отметил, как из-за стола, запрятанного в темный угол, вскочил человек в котелке и поспешил за Заварзиным.
«Все, — пьяно отметил про себя Бахтин, — повели Митю».
Неловкость от этой встречи он почувствовал позже. Допита была последняя бутылка, закончил он вечер у милой танцовщицы из кордебалета. Чувство стыда и горечи он ощутил в фиакре, по дороге в гостиницу, когда хмель начал уходить, а встреча с Заварзиным приобрела в его сознании истинный смысл.
Он не судил Заварзина за его убеждения. Упаси Бог! Если его однокашник стал социалистом, следовательно, так ему совесть подсказала. Бахтин, хотя и служил по департаменту полиции, старался не вникать в сложности программ политических партий. Он занимался криминалистикой. Защитой общества от преступников. И свое занятие считал наиглавнейшим.
То, что Заварзин не подал ему руки, тоже не удивило, хотя больно обидело его. В либерально-просвещенных кругах считалось дурным тоном иметь короткие отношения с полицейскими. На бесчисленных банкетах, на которых либералы произносили витиеватые тосты, служащие полиции подвергались анафеме.
Но, случись что, и тот же самый либерал бегал в участок с просьбой защитить его от меньшего брата. Так почему-то они именовали фабричных. Бахтин твердо понимал одно: раскачивание лодки никогда к добру не приводило.
Пожалуй, не было в России газеты, кроме «Полицейских ведомостей», где не обливали бы грязью служащих полиции.
В Париже, что искренне удивило Бахтина, сыщики-криминалисты были также известны, как знаменитые актеры или модные депутаты.
В душе ругая себя за тщеславие, он сложил в чемодан парижские газеты, в которых печатали его портреты.
Конечно, Заварзин как социалист имеет право не подать ему руки. Но Заварзин — друг молодости обязан был это сделать, хотя бы в память о том, как Бахтин, взяв на себя его провинности, позволил Заварзину окончить корпус с золотой медалью.
Сколько потом было уверений в дружбе. И была клятва, настоящая, ночью в парадном зале корпуса, перед портретами великих русских полководцев. Прошла молодость и забылась клятва.
Приобретя некий жизненный опыт, Бахтин обратил внимание на странное несоответствие слов и дел либеральных интеллигентов. Их бесконечные и утомительные сетования на народные страдания, их уверенность в неоспоримости социальных перемен казались Бахтину тягучими и такими же приторными, как нуга.
Он жил в другом мире и, вполне естественно, был отдален от жарких схваток общественного движения.
Бахтин никогда не задумывался, что мимо него, практически не трогая и не задевая, проносится история. В день знаменитого расстрела, ставшего потом кровавым воскресеньем, он ловил шайку Китайца. Страшного, изощренного убийцу, приехавшего в столицу из Владивостока.
Дарование Манифеста и события, связанные с ним, он пережил в Варшаве. Там работала крупная шайка фальшивомонетчиков.
Так же пронеслись, не задевая, беспорядки пятого года.
Правда, Филиппов сделал ему выговор за то, что он в присутствии нескольких чиновников сказал, что искренне рад, что уволен из училища, потому что не хотел бы служить в армии, подменяющей жандармерию.
Один из его друзей, вернее, единственный друг, литератор Кузьмин, сказал, что у Бахтина наступила душевная апатия.
Бахтин засмеялся. Просто он жил в другом мире. И заботы у него были другие. А что касается народной жизни, так он, полицейский чиновник, лучше любого либерала и социалиста знал, как живут рабочие и мастеровые в Питере. И считал твердо, что не бунты и демонстрации нужны им, а просвещение и социальная устроенность. Тем более, что в большинстве своем мастеровые эти зарабатывали больше него, полицейского чиновника. До чего же невеселые мысли преследовали его в последнее время. Бахтин вновь попил чудесного португальского напитка. Сделал глоток, прислушался. По телу медленно разливалось долгожданное тепло. Вино убрало руку, сжимавшую сердце, отогнало дурные воспоминания.
Бахтин понимал, что алкоголь не выход. Что такие накаты меланхолии надо врачевать иначе. Но иначе — значит сложнее. А он привык к простоте. Бахтин оделся, оглядел себя в зеркале. Из светлого проема глядел на него вполне подходящий Парижу щеголеватый господин.