Однако же не только академики, которые, в большей части случаев, суть ученые тупицы, но и гениальные ученые с азартом преследуют все новое – потому ли, что мозг их уже переполнен и не может вместить ничего лишнего, или потому, что собственные идеи делают их нечувствительными к чужим.
Так, Шопенгауэр, один из высочайших революционеров в философии, относится с величайшим презрением к революционерам политическим.
Фридрих II, инициатор германской политики, стремившийся развить национальные литературу и искусство, даже не подозревал значения Гердера, Клопштока, Лессинга и Гёте. По той же причине он так не любил менять костюмы, что во всю жизнь не имел их больше двух или трех зараз. Россини никогда не ездил по железным дорогам; Наполеон не признавал паровой машины; Бэкон смеялся над Жильбером и Коперником – он не верил в применимость инструментов и даже математики к точным наукам! Бодлер и Нодье ненавидели свободных мыслителей.
Вольтер отрицал ископаемые, а Дарвин, в свою очередь, отрицал каменный век и гипнотизм, так же как Робэн и Катрфаж отрицали теорию Дарвина. Лаплас не признавал существования метеоритов; по его словам (покрытым единодушными аплодисментами академиков), с неба не могут падать камни, так как оно не каменное. Био отрицал теорию волнообразного движения; Галилей, доказавший весомость воздуха, отрицал, однако же, влияние атмосферного давления на жидкости.
Вообще открытия, оскорбляя мизонеическое чувство, возбуждают против себя реакцию, прекращающуюся только тогда, когда путем повторения подготовят людей к принятию новшества.
Вот потому-то серьезные люди могут сохранить за собой общественное уважение, даже придерживаясь древнейших суеверий – заявляя, например, подобно кардиналу Алимондо, что гипнотизм есть дело нечистого духа, или, подобно Брюнетьеру, что материалистами могут быть только негодяи. Между тем человек, спокойно и с достоинством поддерживающий самые скромные материалистические теории (отрицающий существование души, Бога, божественного права или оспаривающий какие-нибудь места священных книг), возбуждает против себя почти единодушное общественное негодование. Первые, даже при крайней неосновательности, никогда не повредят своей репутации. Они, напротив, выиграют, потому что не оскорбляют инстинктивного мизонеизма, а льстят ему. Последние же, если они и вполне правы, никогда не одержат победы над естественной, мизонеической оппозицией масс иначе, как пожертвовав своей репутацией и целой жизнью.
Что же это такое, если не доказательство преобладания закона инерции?
5) Мизонеизм в литературе. Мизонеизмом же в большей части случаев обусловливается восхищение древними книгами и развалинами, как бы они ни были безобразны сами по себе. Наследственная привычка дает им, так сказать, свободный вход в наши души. Так, санскрит – для индуса, древнееврейский – для большинства евреев и до некоторой степени латинский – для многих европейцев становятся языками священными, лингвистическим фетишем, даже и помимо употребления их при церковной службе.
Страшное влияние грамматиков в императорском Риме и впоследствии, в Средние века, объясняет нам современное поклонение грамматике, кажущееся нелепым в веке господства естественных наук и математики. Отсюда же идет не менее нелепая, но непоколебимая вера в классицизм, закоренелая даже у людей, достойных уважения, которые заставляют нас тратить лучшие годы нашей жизни на изучение бесполезного языка под предлогом развития вкуса и мышления (как будто бы новые языки на это не годны), а на самом деле ради удовлетворения мизонеического инстинкта.
6) Мизонеизм в искусстве. Тут он тоже господствует. В самом деле, если вместе с Гельмгольцем и Жанэ мы станем анализировать основы эстетики, то увидим, что они сводятся к ритму в тонах и симметрии в пластике. Отсутствие симметрии в прекрасном – в гротесках, например, – временно может возбудить любопытство и похвалы, но прочного успеха не добьется.
Мы не находим эстетичными капитель или балкон, если они сделаны из железа, потому что не привыкли к употреблению последнего в архитектуре. Так, древний грек в архитектурных линиях своих мраморных храмов предпочитал мотивы, напоминающие деревянную постройку его предков. По той же причине, как это мы можем видеть в Сицилии, в Салинунте, греки воспроизводили в статуях семитический тип, а норманны, позднее, – мавританский.