Бодлер цитирует Барбе д’Орвильи в «Новых заметках об Эдгаре По», уделяет ему строки в статье о «Госпоже Бовари» Флобера, посвящает ему стихотворение «Неожиданность» («L’Imprévu», 1863) и, считая его своим другом, пишет ему письма, справляется о нем у других своих корреспондентов. С добрым юмором и явной симпатией он называет его Старым Шалопаем (Vieux Mauvаis Sujet), «человеком со странностями, умеющим внушить симпатию» («cet homme vicieux qui sait se faire aimer»), «совершенным чудом» («ce monstre parfait»)146. Его выражение «dandisme d’héroisme», по всей вероятности, проецировано тоже на Барбе, о котором Бодлер тут же вспоминает147. Наконец, он называет Барбе первым среди писателей, с которыми можно общаться, понимать друг друга, скрашивая тем самым «ужас жизни» (в этом ряду Флобер, Сент-Бёв, Готье)148.
Бодлер не просто симпатизирует Барбе д’Орвильи с его причудами и странностями; кажется, он хочет превзойти своего друга в экстравагантности, когда заявляет о намерении стать членом Академии.
Имя Бодлера практически несопоставимо с духом Французской академии, которая изначально, с момента своего основания, и всегда впоследствии была цитаделью традиций, оплотом литературного консерватизма, непоколебимым хранителем моральных ценностей и запретов, то есть всего того, что Бодлер не слишком почитал. Трудно представить себе этого поэта в числе сорока «бессмертных» – ревнителей официозного искусства и благонравия. Между тем в декабре 1861 года Бодлер пишет секретарю (secrétaire perpétuel) Академии Абелю Франсуа Вильмену письмо, где сообщает о своем желании войти в число кандидатов на вакантное место. К этому моменту два кресла в Академии были свободны после смерти драматурга Эжена Скриба и религиозного деятеля доминиканца Анри Лакордера149.
Как того требовал обычай, Бодлер начинает наносить визиты академикам с целью заручиться их поддержкой. При этом он говорит, что претендует на вакантное место водевилиста Скриба, понимая, что совсем уж непростительной дерзостью было бы посягать на кресло, оставленное духовным лицом. Несмотря на такую осторожность, друзья считают его планы «безумием»: ведь большинство академиков первый раз услышат о неком Бодлере, но есть и те, кто, к несчастью, знают о нем, так что на успех едва ли стоит рассчитывать. Однако поэт продолжает начатое.
Всегда оставаться в рамках осмотрительности и благоразумия, необходимых, чтобы понравиться академикам, Бодлеру, конечно, не удается. С каждым новым визитом или письмом, которые он должен сочинять, если личная встреча по каким-то причинам не может состояться, он все ближе к той грани, за которой неизбежен срыв. Так, в письме В. Лапраду он заявляет, что не знает и знать не хочет, каковы политические пристрастия обитателей Парнаса, но если Лапрад – роялист, то он, Бодлер, – его антипод, но не атеист, как можно ожидать от республиканца, а «ярый католик» («fervent catholique»). Это поразительное заявление Бодлер мотивирует тем, что «Цветы зла», его главная книга, – «дьявольское сочинение», а ведь «кто, как не Дьявол, имеет отношение к католицизму»! («…en supposant que l’ouvrage soit diabolique, existe-t-il, pourrait-on dire, quelqu’un de plus catholique que le Diable?») И это он говорит поэту-академику, который вдохновляется сюжетами из Библии и картинами природы и имеет репутацию высокоморального автора. Надежду на поддержку сам Бодлер видит лишь в том, что общее для поэтов пристрастие к рифмам и ритмам превыше всего. Полушутливым, но тем не менее явно вызывающим (если не сказать издевательским) тоном этого письма едва ли можно было сгладить дерзость академических притязаний его автора и его рискованные парадоксы, адресованные хотя и «собрату по перу», но человеку, совершенно незнакомому и едва ли готовому поддержать претендента с репутацией «безнравственного» поэта.
Более того, с конца января 1862 года Бодлер уже ищет доводы, которыми хочет обосновать свое, как сам признает, «эксцентрическое», «парадоксальное», «шокирующее» и «безрассудное» («un coup de tete») намерение претендовать все-таки на место Лакордера; он даже обдумывает хвалебную статью о нем. В то же время выдержка все чаще изменяет Бодлеру, потому что ритуал предвыборных визитов к «бессмертным» – занятие вынужденное и тяжелое, он и сам признается, что это «ужас», что он «устал» и что у него «расшатаны нервы». В итоге за десять дней до голосования поэт официально просит Вильмена вычеркнуть его имя из списка претендентов150 – разумный поступок, контрастирующий с предшествующими экстравагантностями.
149
Бодлер отдает себе отчет в том, что его намерение дерзко и даже странно: «…как будто у меня мало было неприятностей в жизни, и без того нелегкой, и как будто я хотел подвергнуться новым нападкам» («…comme si je n’avais pas eu assez d’aventures douloureuses dans ma vie, déjà si compliquée, et comme si je n’avais pas subi déjà assez d’outrages»). Об этом он говорит в письме поэту (и академику) Виктору Лапраду (
150
Итог академических притязаний Бодлера и не мог быть иным. Академиков он, как и прежде, будет числить среди тех атрибутов современной жизни, которые внушают ему отвращение, – это и либеральные политики, и прогресс, которым упивается общество с его пороками и прописными добродетелями, и обезличенный «гладкий стиль» преуспевающих коммерсантов от искусства. Все это представляется Бодлеру неодолимым и навевает ему образ «неотвратимой тьмы» («nuit irresistible»), ассоциируясь с ночным мраком, запахом тлена («une odeur de tombeau») и глухим болотом – царством слизняков и жаб. Эти образы в его сонете «Закат романтического светила» («Le coucher du soleil romantique», 1862) имеют иносказательный смысл и подразумевают ненавистные поэту явления мира в состоянии духовного декаданса.