Во-вторых, со времен зарождения мировых религий космический порядок стал выступать в значении великого нравственного закона, специально обращенного к человеку и обязывающего его к сыновьему повиновению этому закону – не на страх, а на совесть. Бог так создал и направил этот мир, что он не возмущает ни нравственное, ни эстетическое чувство человека. «И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо» (Быт. 1:8).
Мы ничего не поймем ни в психологии эпохи зарождающегося модерна, ни в основах технологического отношения к миру, если не увидим, что первым толчком здесь послужило чувство отщепенства и богооставленности: западный человек обиделся на мир и перестал себя считать чем-то обязанным порядку Вселенной. Технологическое отношение к миру появляется тогда, когда возникает ощущение того, что мир устроен неправильно, что человеку ничего в нем не гарантировано изначально и потому он вправе сам о себе позаботиться и использовать для этого любые средства.
Традиционный человек был в целом оптимистическим фаталистом –он не только верил в незыблемость порядка, но и в то, что этот порядок в конечном счете оправдан, за ним лежит некий высший смысл.
Новый человек эпохи модерна, напротив, почувствовал себя волюнтаристом, готовым противопоставить себя миру и преобразовывать его порядки на свой страх и риск. Как объяснить возникновение этого чувства утраченной мировой гарантии? Вероятнее всего, это связано с крушением традиционного сословного уклада. В традиционном сословном обществе статус каждого был надежно гарантирован. Сын дворянина наследовал дворянский статус и передавал его своим детям: они знали это и могли по данному поводу не беспокоиться. Аналогичными гарантиями обладали представители других сословий – крестьяне, купцы, ремесленники. К этому следует добавить еще одно соображение: сын, наследующий статус и профессию отца, формировался тем самым в семейно освоенном мире, носящем следы присутствия собственных предков, завещавших ему плоды трудов своих и весь свой социальный и нравственный опыт. С крушением сословного общества, разложением средневековых общин и корпораций социальный статус перестал быть гарантированным. В современном обществе, которое зарождалось именно тогда, на заре европейского модерна, родители, при всей их любви к детям, не могут завещать им свой социальный статус. Возникают разрывы времен, выступающие как разрывы поколений, и рождается новый афоризм: «у меня (тебя) своя жизнь». Это чувство утраты преемственности может переживаться по-разному: и как освобождение от гнета традиций и как брошенность, покинутость в мире, ставшем чужим. Но в любом случае речь идет о необходимости устраиваться на свой страх и риск.
Специалисты, исследующие зарождение европейского модерна, обращают также внимание на институт майората. Этот институт предусматривал наследие отцовского имения одним только старшим сыном (с целью предотвращения дробления и распыления земельной собственности). Старший сын – наследник оседал на земле и выступал как добропорядочно-консервативная фигура – наследник и хранитель устоев. Но что оставалось делать младшим братьям, по взрослении выпадавшим из отцовского гнезда? Дж. Нидам, специалист в области социологии науки, в немалой мере связывает технологические авантюры модерна с мироощущением этих младших сыновей – блудных сынов Запада [7]. В основе нового, «нонконформистского» отношения к миру, характерному для эпохи модерна, в значительной мере лежит их обида, их неприкаянность. Технологическое отношение к миру основано на чувстве неудовлетворенности миром в сочетании с ощущением своей свободы от традиционных ограничений. Такое мироощущение весьма близко младшим братьям – лишенцам системы майората. Но в известном смысле это чувство обделенного, но самолюбивого и готового к реваншу младшего брата характерно для всего Запада возрожденческой эпохи. Запад чувствовал себя молодой цивилизацией по сравнению с такими древними и «культурно имущими», как китайская, индийская или (до XV века) совсем рядом находящаяся византийская. Он чувствовал свою культурную обделенность, но в то же время неким парадоксальным образом связывал с нею и свое превосходство: превосходство свободы от стеснительных препон и ограничений тысячелетних традиций.
Нам остается конкретизировать эти моменты отпадения от космического порядка, подготовившие новое, технологическое отношение к миру.
1. Социоцентризм в противоположность космоцентризму. Начиная с зарождения буржуазного способа производства общество утверждает свою независимость от природы и осознает себя самодетерминирующей системой. Происходит разрыв социума с Космосом, благодаря чему человек сразу освобождаются от велений великого природного закона. На его долю остается только общественные постановления, которые ввиду их, по-видимому, субъективного, космически непредопределенного характера можно оспаривать и перерешать.
2. Механицизм. Для того чтобы свободно распоряжаться окружающим миром и не стесняться в нем, необходимо понизить его статус в собственных глазах. В глазах человека традиционной эпохи. Космос был не только величественным, но и живым: он обязывал человека к пиетету и повиновению не только как воплощение высшего порядка, но и как воплощение неотчуждаемых прав жизни, частным выражением которой выступает наша человеческая жизнь. Технологическое вмешательство означало бы в этих случаях и посягательство на высший Божественно-космический закон, и на непререкаемые права жизни на Земле (защищенные древними табу, связанными с теллурическим мифом).
Поэтому, чтобы вместе с тургеневским Базаровым заявить, что «природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник», надо было предварительно изменить статус природы, принизить ее до мертвой материи. Мертвая материя в отличие от живой ни к чему человека не обязывает: она бесчувственна и безгласна, и к ней вполне можно относиться как к средству.
С тех пор и действует эта социокультурная закономерность: если вы решаетесь к тому или иному природному или социальному объекту относиться сугубо утилитарно, вам надо предварительно понизить его статус – увидеть в нем всего лишь вещь. Технологическое отношение к миру – вещистское, оно предполагает субъект-объектную дихотомию: я, в качестве субъекта, имею перед собой мир, пониженный до роли объекта и тем самым снимающий с меня ограничения нравственно-религиозного закона.
К этой же процедуре понижения статуса окружающего мира принадлежит идея конгломеративности. Если мир представляет собой взаимосвязанную гармоничную систему, то наши произвольные вмешательства с целью извлечения для себя полезного и избавления от бесполезного непозволительны. Но если он выступает как некий склад или кладовая ресурсов, если порядок в мире предстоит налаживать нам, людям, а сам он лишен внутренней системной упорядоченности, то открывается возможность чисто технологического подхода. Здесь лишнее, нефункциональное, «бесполезное» для человека можно решительно устранять, полезное – изымать. Как характерно то, что люди, принадлежащие к великим восточным традициям – конфуцианской, буддистской, даосистской, – не мыслят для себя той утилитарно-технологической свободы, которая в свое время развязала руки западному «фаустовскому» человеку. Вот, например, о чем говорит буддизм: «Закон заботится и о низшем, и о среднем, и о высшем. Поэтому я должен сделать свое сознание подобным закону. Закон нельзя понимать как нечто приятное. Закон нельзя переделать» [8].
В великих традициях Востока человек не возвышается над окружающим миром в качестве монопольного субъекта, перед которым лежат безгласные объекты: «закон одинаково заботится и о низшем, и о среднем, и о высшем». Поэтому нам следует пересмотреть тот наивно-самоуверенный стереотип европоцентричного сознания, согласно которому технологическая отсталость Востока от Запада коренится в его примитивизме. Восток не потому не освоил технологический принцип во всей полноте его возможностей, что этому мешал примитивизм его культуры. Современная культурология дает нам весьма убедительные свидетельства необычайной рафинированности цивилизаций Востока, по сравнению с которой западная цивилизация выглядит примитивно одномерной. Технологическая «неудача» Востока связана с его этикой, со специфическим для него отношением к миру, которое, кстати, ныне в значительной мере «реабилитировано» и новейшей, постклассической наукой Запада, и его постклассической культурой, уяснившей для себя экологические и нравственные туники модерна. Поэтому не будем путать архаику с варварством. Варварство – это то, что стоит позади архаики, еще не доросло до нее, либо представляет продукт грубого разрушения архаики (как правило, под ударами извне), результат забвения культурной памяти и связанных с нею заветов и запретов.