«Ты чего?» — удивился отец, порываясь идти.
«Стой! — просипел я, хватаясь за его сильную руку. — Туда нельзя!»
«Да почему?» — начал сердиться папа.
И тут нам обоим был дан ответ. Сразу за ручьем вздрогнуло старое, раскидистое дерево. Оно стало беззвучно клониться и падать, медленно, как во сне, пока с грохотом не рухнуло на тропу, стегая мосток гибкой верхушкой.
«Вот это ничего себе! — выдохнул отец, бледнея. — А я ничего даже не заметил! Молодец, сына!»
Я не стал разубеждать его. Лучше пусть верит в мой обостренный слух или наблюдательность, чем в паранормальные способности — сомнительное поприще, где подвизаются шарлатаны да пройдохи.
Мой неожиданный дар докучал мне не слишком. Напротив, я всегда отыскивал самые грибные и ягодные места, а удочку забрасывал лишь на крупную рыбу. Баба Аня жила в глухом углу Новгородчины, где в войну шли ожесточеннейшие бои, и я не раз обходил опасные места в лесу, чуя притаившиеся мины или неразорвавшиеся снаряды. А в старших классах вся эта нелюбимая экстрасенсорика спасла мне жизнь.
Как-то наш военрук, пожилой капитан в отставке, вещал девятому «А» об устройстве гранаты РГД-5 и показывал ее учебную копию. Все глядели с большим интересом, только я один вздрагивал от знобкого холодка, что проскальзывал по хребту. Я сидел на первой парте у окна, с заносчивой, но хорошенькой Светкой Мальцевой. Она, помню, шипит недовольно: «Чего ты ерзаешь?», а мою центральную нервную вспарывает знакомое ощущение — слома мировой гармонии. Стоило же военруку выдернуть чеку и отпустить рычажок, как я сорвался с места.
С криком «Нет!», вырвал у него гранату и запустил в окно. Стекло с жалобным звоном осыпалось на подоконник, брызгая сверкающими прозрачными лезвиями. Все ошалели, а я заорал: «Ложись!» Светку за плечи схватил, пригнул резко, чтоб не посекло осколками. Девушка задушенно пискнула, кто-то вскочил, военрук открыл рот — и тут, на счет «четыре», «муляж» гранаты взорвался. Бабахнуло так, что вышибло все стекла, а шторы выдуло в класс, как шквалом паруса. Визгу было, криков…
У военрука кровь течет по белому лицу, а он трясется, как панночка из «Вия», да повторяет всё: «Б-боевая… Она б-боевая…»
Скандал вышел изрядный. Правда, так и осталось неясным, что за коекакер или вредитель передал школе взрывоопасное «наглядное пособие». Хорошо еще, никого серьезно не задело. А не сработай мое чутье, попал бы я в зону разлета…
Тут меня чувствительно пихнули в спину, обрывая воспоминания, и сразу донесся надтреснутый голосок:
— Извините, молодой человек…
Обернувшись, я увидал седую бабусю в аккуратном джинсовом костюмчике. Фотографию своего солдата она несла у плоской груди, как икону. Глянув на снимок, я испытал потрясение — буквальным образом, меня даже качнуло. Чудилось, сердце дало сбой. Старушка несла мое фото! Черно-белое, подкрашенное ретушью…
Да, в гимнастерке, да, с тремя «кубарями» в малиновых петлицах.[2] Но это был я! Темные волосы, зачесанные назад, как у меня, и форма ушей такая же, и носа, и губ! Те же глаза, те же упрямые складки в уголках рта. Даже родинка на левой щеке присутствовала!
И, как контрольный выстрел, надпись под портретом, большими четкими буквами: «Антон Иванович Лушин». Мои «паспортные данные»…
Джинсовая бабушка подняла на меня глаза. Страшно побледнев, она пошатнулась, роняя фотографию. Одной рукой поймав ламинированный снимок, другой я подхватил старушку.
— Это не он! — ляпнул сдуру. — Это не я!
— Тося… — жалобно простонала бабушка. — О, господи… Вы до того похожи на Тосю! Копия просто!
— Да уж! — буркнул я, мрачнея.
Мы продолжили путь, чтобы не мешать «однополчанам», а охавшая старушенция отобрала у меня портрет.
— Как вы себя чувствуете? — покосился я на нее, с трудом собирая мысли обратно в опустевшую голову.
— Нормально… — боязливо вздохнула бабуська — не кольнет ли сердчишко. — Позвольте… Сколько вам лет?
— Двадцать семь, — не стал я скрывать.
— Надо же… — горестно покачала головой моя нечаянная спутница. — Антону было двадцать восемь в сорок втором… Он погиб через неделю после своего дня рождения.