Неожиданно узнаю знакомые места — высотку в густом березняке.
— Марина!
— Что?
— Вот здесь меня в первый раз ранило.
— Неужели мы уже под Москвой?
— Да… Видите две березы? Одна из них засохла…
— Вы говорите так, будто вам здесь какое-то счастье подвалило.
Она протянула руку к моему лицу и провела ладонью по шраму у виска. Вздохнула и сказала:
— Пусть никогда вас больше не тронет ни пуля, ни осколок.
— Ни болванка! — пошутил я.
— Упаси господи! — Она поудобнее положила голову и снова притихла.
А мне хотелось рассказать ей о том, как мы пробивались здесь по заснеженным болотам со своими танками, о батарее, которую мне не удалось всю раздавить и одна из пушек выстрелила в упор, о том, как фрицы ночью подходили к нашему танку, смеялись, пробовали ногой натяжение гусениц… А на заре я вывел машину к своим. Полуживой, истекающий кровью. Говорят, даже немцы потом передавали об этом случае по радио: они, мол, наградили бы такого солдата.
Попутчики мои молчат, а полуторка все тарахтит и тарахтит, от тряски боль в затылке, ноги замлели, но я стараюсь не шевелиться, чтобы не разбудить Марину.
Светает все быстрее. Я наблюдаю, как меняются цвета вокруг: сначала дымка была синеватая, потом молочного цвета, а сейчас розовая. Обычно в такую пору начинаются все наступательные операции, и мне кажется, что в следующее мгновение все взорвется, загремит и затрещит, покроется клубами дыма. И дышать станет тяжело и горько.
Голова словно свинцовая, подбородок упал на грудь, и я уже ничего не слышу, постепенно куда-то проваливаюсь. Теперь меня не разбудить, наверное, из пушки.
25
Играет духовой оркестр, толпа у буфетной стойки, за столиками сидят вчерашние фронтовики и пьют лимонад, едят бутерброды с ветчиной и семгой. Под большими сводами между колоннами кружатся пары. Многие девушки в ярких платьях, в туфельках на высоких каблуках, только Марина и еще какие-то две подружки в гимнастерках.
— Что будем делать, в очереди за лимонадом стоять или танцевать? — спрашиваю я Марину.
— Танцевать!
Тяжело ей в кирзачах, я тоже еле переставляю ноги. Но мы вскоре забываем обо всем, кружимся и кружимся, будто сама судьба специально бросила нам, как подаяние, частичку радостного времени. Улыбка стерла с лица Марины тени усталости и бессонной ночи. Какая она легкая, порывистая! Как ветер. Хочется здесь, при всех, обнять и поцеловать ее.
Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин скучают в хвосте очереди. Мы подходим к ним, советуем не стоять.
— Говорят, пиво появится, — отвечает Косырев.
— Сомневаюсь.
— Идемте танцевать! — потащила его в круг Марина.
Станцевав с Косыревым, она пригласила и сержанта Воронина, но Петя стал прятаться за наши спины:
— Я не умею. Честное слово!
— Я поучу вас, — настаивает Марина.
Но он не пошел, не решился, чтобы не позориться.
И опять мы танцуем с Мариной, а какой-то боец, с длинноватым лицом, высокий и костлявый, смотрит на нас и, как мне показалось, ловит взгляд Марины. Я прошу ее обратить на него внимание. Мы остановились, он подошел к нам:
— Здравия желаю. — И обратился уже только к Марине: — Я Коля. Узнал вас по фотографии.
Она побледнела, смотрит на его лицо, хочет что-то сказать и не может. Коля взял ее под руку, отвел в сторону. Я остался на месте, считая, что мое присутствие будет только стеснять их.
Они остановились у окна. Он склонил голову и молчал. На его худом остром лице была только одна скорбь. А она вытирала глаза платком и что-то говорила.
Ко мне подошел майор, помощник начальника политотдела корпуса по комсомолу:
— Вам предоставят слово, Михалев! — Он сообщил это с какой-то особенной радостью и важностью.
Я онемел.
— Все решено — будете выступать… На всю страну!
Я даже не попытался отказаться, чтобы не огорчить его. Он, конечно, не понимал, что я оказался в роли того зверя, которого так просто загнали в ворота. Придется идти на трибуну. Опозориться. У других и опыт и хватка. А у меня ничего. Сам себя утешаю: что-нибудь случится — выступать не придется.
Раздается один длинный звонок, потом еще и еще. Люди потянулись в зал. Я жду Марину. Но она не отходит от Коли. И ребят наших не видно: затерялись в толпе.
Иду в зал. День, а люстра зажжена. На ней чуть не тысяча лампочек. Столы на сцене покрыты красным бархатом, на трибуне микрофоны подняли кверху чешуйчатые удавьи головы. Многолюдье. Меня опять начинает трясти, когда я думаю, что мне придется перед ними говорить. Вспоминаю, как однажды Глотюк сказал: «Хотя ты и комсорг, по хромаешь на все четыре ноги». Как они могли мне доверить? Наверняка что-нибудь ляпну… А потом придется краснеть замполиту. И мне стыдно будет ему в глаза смотреть. По всему полку пойдет молва о комсорге… Может, что-нибудь посоветует Марина? Но почему она там задерживается?