Выбрать главу

«— Как же я устала двадцать лет твердить эту роль. Хоть ты теперь послушай, Глеб.

— О чем?

— Бог мой! О том, что я не виновата, конечно. Право, можно подумать, что когда-то наступит Страшный суд и разведут всех на правых и виноватых. Так вот — я не виновата! И ты тоже.

— Благодарю…

— А-а-а, брось, Глеб, твой тон не к месту здесь. Действительно, мы не виноваты с тобою, а виновато… что-то другое… Ты не помнишь, ходил тогда такой смешной пароходик по реке, еще название такое смешное… две трубы пыхтят… в тот первый день мы с тобой плавали еще на нем…

— «Пчелка»?

— Во-во, «Пчелка» ж, «Пчелка», как это я забыла! Мы еще целый вечер тогда просмеялись над названием. Мы, помнится, тогда отчего-то такие смешливые были. От силы, что ли, от желания жить, жить. Торопились всё успеть, и театры, и концерты, и на пароходике вниз по течению на Нижний остров, и… всё никак не уставали, а? А ты знаешь, ты ведь тогда меня не любил… не-е… желать желал, а чтоб любить, то нет — а?

— Ну, Маша… ну какое это сейчас имеет значение, двадцать же лет прошло, и… потом, это ж в принципе, что в лоб, что по лбу…

— Ну, не скажи, мой друг, не скажи… ты ведь уже сегодня пил?

— Практически — нет, видишь: вот и сейчас налил точно по ободок обе рюмки. Глаз — ватерпас.

— Да-а-а… ты у меня молодец… ты у меня, Глеб, молодец… И за что же мы выпьем, дружок?

— За него… за нас… н-ну, прозит. — Всхлипнуло, булькнуло, проглотилось, Игорь Серафимович при этом непроизвольно облизнулся и неизвестно кому подмигнул, лицо вытянулось, ноздри трепетали, рот чуть приоткрылся, словно б он пытался определить, что за коньяк пили «гусики». — Хороший коньяк!

— Да, сначала обожжет… Хороший коньяк, ты прав, Глеб, — сначала обожжет, а теперь так хорошо… спокойно… В конце концов, в чем моя вина, если разобраться? Ведь в отношении Ивана я осталась совершенно такой же — я-то знаю это наверное. Он получал от меня то же самое, что и раньше, я так же выполняла свои обязанности, может, даже еще лучше. Странно, но мне всё кажется: меня вполне хватало на вас обоих, тем более что вы такие разные. Я стала как-то спокойнее, мудрее, добрее. Как знать, может, именно близость к обоим дала мне это ощущение счастья, а? Даже уверена в этом. Во всяком случае, что отдавала я тебе, ему совсем было и не нужно, и непонятно даже. Так что я даже и не знаю, в чем мне себя и винить… Ты что так смотришь на меня, ты что, до сих пор меня любишь?.. Или, может быть, ненавидишь, я грязная, да? Циничная, да?.. Хотя за что тебе меня ненавидеть, если разобраться, а? А может быть, одновременно и любишь и ненавидишь?

— М-м-м…

— А ты стал больше пить, Глеб. Скучно? Со мной?

— Скоро совсем перестану, наверное…

— Пора, давно пора…»

Игорь Серафимович вернулся в комнату и немного вернул ленту обратно:

«— А ты стал больше пить, Глеб. Скучно? Со мной?

— Скоро совсем перестану, наверное…

— Пора, давно пора…»

Еще раз прослушав отрывок, Игорь Серафимович выключил магнитофон и, откинувшись в мягком кресле, прикрыл надолго глаза. Дыхание его было ровным, глубоким, скорее всего, он задремал…

III

«Глеб, Мария, — шептал Иван Федорович. — Мария, Глеб, — шептал он в отчаянии, забылся только под утро, и то через пять минут просыпаясь и шепча: — Мария, Глеб… Мария…» И снится сон ему. Сначала дом как будто. Он входит, поднимается по лестнице, кажется, к знакомым надо ему зайти. И чем выше поднимается он, тем все меньше вокруг остается перил, стен, полов — опор, одним словом. Вообще одна стена остается, заглядывает он за нее — там пустота, а сам вроде бы лежит теперь он животом на этой стене, каменной воронкой уходящей так далеко вниз, что дух захватило. Как же ему теперь спуститься, когда еле-еле он, бедненький, равновесие на животе держит. Лицом вниз падать — в воронку каменную свалишься, ногами съехать — и того хуже: что там у него за спиной — лучше уж не оглядываться. И начинает он потихоньку из-под живота кирпич за кирпичом вытаскивать и отбрасывать подальше, и хоть работа эта тяжела, по сантиметру все же вниз он спускается. Спускается и все большей радостью охватывается… Все большей уверенностью и силой полнится. Хоть и понимает через чуткий сон свой, что и сила эта, и уверенность не ему — Ивану Федоровичу — принадлежит, а двоюродному племяннику Лёльке…

Паскаль, Эйнштейн, Лейбниц — кумиры мысли, где были вы, когда кудрявый, полноватый красавец Лёлька, в котором сто двенадцать килограммов, стукнул бутылкой по столу и крикнул на весь дом: