Выбрать главу

— Будем работать! — на прощание пожимая заму руку, сказал директор.

— Обязательно будем! — с улыбкою отвечал зам. — Обязательно!

IV

А в своей палате, закрывшись одеялом с головой и поджав к груди колени, тихонько бормотал Иван Федорович:

— Великое спрашивает тебя: «Кто ты?» И ты должен отвечать: «Я время года, — или лучше: — Я — потомок времени года, рожденный от пространства как материнского лона, жар года, душа каждого существа. То, что Ты есть, есмь Я». Тогда тебя спрашивает Великое: «Кто есть Я?» — «Истина», — должен отвечать ты. «Что есть истина?..»

— Ваня, голубчик, очнись, ведь это же я, твоя жена Мария!

И все построенное с таким трудом опять полетело ко всем чертям. Иван Федорович, конечно, не ждал ее, он растерялся. И это бросило его в объятия плачущей жены.

О сладкий грех кандалов плоти! О дух, слабеющий под тяжестью ее! Упругой, гладкой, потной, сладкой и жаркой. Томящей толчками крови, дрожанием мускула, убийственно родным ароматом, до головокружения — о гордый дух! — до грехопадения! Адам, низвергнутый из рая, Адам, не понявший до сих пор, наказан он или прощен…

С утра дует ветер. Тучи всё ходят друг перед другом, примериваются друг к другу, словно борцы, сперва почти не касаясь друг друга. Темно-сизые и розовые, легкие, строятся, перестраиваются, опять расходятся и снова сшибаются — кто кого! То закрывают солнце, то снова оно высвечивает их фантастическое нагромождение. Иногда ветер приподнимает их, и тогда становится виден дальний лес и речка, блестящая, текущая навстречу солнцу…

Иван Федорович в конце коридора остановился, подошел к зеркалу. И отшатнулся — наконец-то разглядел он то, что до сих пор находили у него на лице врачи лишь под сильным микроскопом: серые безжизненные точки. Он не смог бы их описать. Основным их свойством была заметно меньшая температура по сравнению с окружающей тканью. От этого возникало неприятное чувство рассеянного пульверизатора, направленного постоянно на лицо.

Опираясь руками на подоконник, он задумался, глядит в окно, вспоминает сон, покончивший с последними сомнениями. Там кто-то, словно верша высшую справедливость, позволил Ивану Федоровичу дожить все то, что как бы Ивану Федоровичу и принадлежало. Причем, посади Ивана Федоровича с листом бумаги, заставь пофантазировать, додумать, домыслить, дописать свою жизнь до последней страницы, как думал бы прожить ее, чего еще добиться в оставшиеся (из расчета средней продолжительности лет в семьдесят) годы, — ведь не сумел бы Иван Федорович так описать, как в этом сне, где прожил он ее всю до конца. Так ярко, так подробно, но главное, что подтверждало реальность, было неожиданное ощущение, о котором Иван Федорович, будучи человеком средних лет, не подозревал, да и не мог подозревать. Осадок усталости от жизни, естественным путем приведшей к старости и дряхлости. Когда все выполнено уже, достигнуто все, собственному делу дано продолжение, в надежных руках оно. Когда назад уже оглядываешься: все ли сделано как надо, до конца ли, все ли прибрано за собой. И с удовлетворением думаешь: «Ну вот — пора, видно, и на покой».

Вот этот осадок усталости, о котором Иван Федорович и вообразить не мог бы, дописывая самостоятельно свою жизнь, и убедил его в том, что он действительно ее прожил, всю эту длинную, яркую свою жизнь. По-настоящему, со всем, что было ему предназначено, со всеми ощущениями, какие могли бы быть, проживи он ее наяву, на самом деле, а не во сне. Вся то разница лишь в том, что только прожил он ее как бы в сильно сжатые сроки. Но там, где был Иван Федорович, земное круглое время не имеет силы. Он жил там года и десятилетия, съел и выпил то, что здесь на земле съел бы и выпил за десятилетия. И столько же и любил, и страдал, терял и вновь обретал, прожил до старческой усталости. А за это время по круглому будильнику прошло минут десять всего, пятнадцать, как раз то время, что прикорнул Иван Федорович после обеда в кресле-качалке с газетой на коленях. Вернее, Иван Федорович сначала прислушивался к сердцебиениям, возникавшим теперь вдруг без всякого повода, а потом и задремал в кресле-качалке.

Да и сейчас, у окна стоя, мизерной частью сознания следя за ударами сердца, главной же сутью своею оставался он по-прежнему там еще, где можно какой-то непостижимой силою растягивать минуты на года, а час — почти до бесконечности. И сам этою же силою продолжает расти теперь, распространяться во все стороны, как газ в сосуде, лишенном вдруг стен, заполняя пространство во все стороны. Так и душа его сейчас пытается заполнить Вселенную, чтобы упиваться силою, порожденной Великим Спокойствием. Ибо сила в покое — это надо знать. Как Илья Муромец, просидевший в покое тридцать три года, накопил великую силу. Так и сейчас эта сила копится в Иване Федоровиче, уже творя чудеса, достраивая в его здании этажи и балконы, прекрасные сады и водопады… где мягко катят дилижансы, отбивают веселую мелодию старинные часы, и вот-вот уже мелькнет средь вековых дубов белое платье любимой и желанной женщины. Имя которой — истина.