Выбрать главу

И нация не погибнет! – твердил он, въезжая в Целлендорф. Нация ожесточена, нация горит мщением, каждая бомба вселяет в народ уверенность: мы – победим!

Уже раздевшись, уже отмассировав ногу, уже несколько раз прошептав заклинание “Пора кончать войну!”, неподвижно сидел он на кровати, раскладывая в памяти эпизоды протекших часов. Три мобилизованных официанта определены и двое из них оставлены без внимания: поваренок отпадал, как и сорокапятилетний официант с плоскостопием. А нужный ему человек носил имя и фамилию самые распространенные, он был

Генрихом Шульце, и адрес его известен, да нельзя идти к нему на дом.

Все трое – берлинцы, в одном и том же резервном полку, и не Генриха

Шульце надо искать, а поваренка и 45-летнего официанта, через них находить Шульце, а еще лучше напрямую – легкую на ногу девицу, которая не ведает, что судьбы Москвы и Берлина – в ее постельных шашнях с радистом из Цоссена. Проще простого – обратиться в отдел потерь управления общих дел вермахта, там уж точно установят, живы ли все эти три человека из “Адлона”, но, во-первых, вся административная система Германии развалена, никакого учета вообще не ведется, ни одной правдивой цифры в донесениях – и фюрера не обманывают, докладывая ему о положении на фронтах, как уверены в этом многие, а во-вторых, опасно: империя гибнет, ПВО столицы расшатано, развал ее начинается с земли, по ночному Берлину автомобили передвигаются со включенными фарами, лишь изредка с зашторенными синими. Но даже если Генрих Шульце жив, то не сбрасывают ли сейчас труп той девчушки в только что подвезенный гроб? Наконец, если ищет он правильно, то есть Генриха Шульце, то не исключено: и по его, Ростова, следам идут, его ищут, и не только абвер и гестапо, но и те, что ждут от него ответа, те, кто нашел его в Югославии и рассказал о Мадагаскаре, поведал о… (“Пс-ст!”)

Искать Шульце, искать! Для чего надо себя предъявлять там, где он бывал раньше с Аннелорой и без нее. Вкусы ее поражали, она тянулась ко всему тому, что доктор Геббельс именовал гнильем, экстрактом еврейского разложения: так и норовила супруга, воспитанная в строжайших правилах, покрутить – ни с того ни с сего – обнаженными плечами в “Танцфесте”, поаплодировать злобным комикам в “Романском кафе”, да и в “Адлон” похаживала ради оркестра, где экзотики ради похожий на негра барабанщик время от времени скалил зубы. С киностудией когда-то был у нее контракт, там ее так обидели, что возненавидела Аннелора всех звезд и режиссеров, настояла на своем и перебралась в Гамбург, но попадала в Берлин – и проникала на студию подышать воздушком развратца, а теперь и Гёца фон Ростова потянуло на тот же воздушок, хотя и без намерений подразвратиться, что, однако, тоже не помешало бы.

И “майбах” полковника Ростова остановился у дома на

Гросберенштрассе, еле-еле найдя себе местечко; автомобили стояли рядами, образовав каре; судя по номерам, вся Германия хотела насладиться покоем, прекрасными винами, женщинами, возможностью жрать, не прибегая к продовольственным карточкам, и чувствовать себя в безопасности, поскольку Геринг и Геббельс, виллы которых неподалеку, добились: ни один, даже самый пронырливый служака из спаренных зданий на Принц-Альбрехтштрассе сюда не сунется! Многих обитателей этого кинодома Ростов знал, раскланивался, тряс руки, охотно принимал комплименты: хромота, мол, придает ему романтический облик! И назавтра приехал под вечер, и послезавтра, посиживал на крыше павильона, где раскинулись маленькие кафе, погрустил, вспомнив о прошлом; звезды мирового экрана возникали в толпе, как из утреннего тумана перед наступлением… Ростов поднял глаза и увидел за столиком японца, одетого до того корректно, что сомнений не оставалось: из посольства. Он смотрел на желтую кожу, туго обтянувшую скулы, на щели глазниц, улыбался; уже третий год при виде жителя далеких островов в нем просыпалось теплое чувство признательности, уступавшее затем тихому, как бы про себя смеху; нечему радоваться, на япошек глядучи, да и скорбеть вроде бы нет причин, а все равно приятно, и потому приятно, что (“Пс-ст!”), ни начни японцы войну с Россией, ни атакуй они русский флот, так и не собралась бы эскадра Рожественского спасать Порт-Артур, не двинулась бы она через моря и океаны на Дальний Восток, не бросила бы якорь на рейде Нуси-бе у Мадагаскара, откуда и началась никем не разгаданная история о том, как с госпитального судна “Орел” сошла на берег сестра милосердия, имя которой так и не дано было узнать сыну ее, – сошла, решила искупаться, но попала в объятия миссионера Отто-Эриха

Ростова; узнав два года назад о матери, Ростов по крупицам собирал разбросанные осколки события, он даже нашел список сестер милосердия, среди них одна – с немецкой фамилией, но замужняя, муж в

Порт-Артуре; все загадочно, сказочно, смерть матери, уроженки

Рязанской губернии, не менее призрачна, зато уж какая полная и очевидная явь: мужчина возник, пропахший табаком, прижавший малыша к себе и несший его вслед за гробом и годом спустя назвавший себя отцом; какие-то, помнится, осложнения были с усыновлением, не обошлось без содействия другого немца, отца нынешнего Толстого

Германа, и еще один немец оказал помощь, мог нужное нашептать генерал-губернатору.

– Мы победим! – сказал япошке Ростов, понимая, что Японии, как и

Германии, предстоят времена ужасные (“Господи, неужели судьба – это случайное сцепление обособленных курьезов?”). Засел за столик, искоса посматривая на женщин, которые чудо как хороши и от которых несет смертью, потому что они хранили в себе горечь и сжимающую тело тоску по убыванию жизни. В кафе, в буфетах – полно офицеров, отпускники рвутся к женщинам доступным и страстным, потому что многие жен своих потеряли в бомбежках, многим жены изменили, как это бывает при всех войнах, для еще больших некогда любимые супруги превратились в пресных и скучных баб, – и офицеры рванули на киностудию, где разврат облагораживался величественностью момента, угасанием падающего в темень светила, особой чувственностью женщин, которые отдавались как бы на краю могилы; женщины постигали необыкновенность того, что этот вот мужчина, только что едва не упавший в обморок в экстазе совокупления, этот поклявшийся ей в любви до гроба майор (или полковник) не понимает, что она – последняя, возможно, женщина в его жизни, потому что ранним утром он встанет, возьмет такси до Силезского вокзала, займет место в офицерском купе поезда, давно получившего название “смертного”, и уже через день-другой получит в лоб русскую пулю, умрет, исторгнув имя той, что подарила ему вечное и краткое блаженство случайной любви по пути к безымянно-братской яме, вырытой русской могильной командой.

Хромота и впрямь романтизировала полковника, придавая его отнюдь не аристократическому лицу благородство; на фон Ростова клевали возвышенного настроя артистки кордебалета (УФА вовсю ставила фильмы с театрально-балетной начинкой), но ни одна из них не призналась ему, что была когда-то в дружбе с неизвестно где пребывающим кельнером или общалась в этом году с худой крикливой плясуньей, которую в последний раз видели на станции метро, девица (удалось узнать ее фамилию: Уодль, Рената Уодль) для шика натянула на себя тельняшку, бушлат, шапочку матроса-подводника, подвернула ногу для пущего эффекта и в ансамбле подводников-калек собирала денежки на

“Зимнюю помощь”. (Ростова заела ревность: что ж ты, подружка, не собирала те же денежки на ту же помощь танкистам, которые тысячами гибли под снарядами русских – “Пс-ст!” – самоходок и этих чертовых

Т-34?) Нет свежих следов “связницы” (полковник поморщился от вульгарности этого шпионского термина). И никто на киностудии не знает, на каких подмостках сейчас пляшет, спасая Германию, неутомимая Рената Уодль. Никто! Значительно больше давали полковнику ночные сидения в “Адлоне”, бомбоубежище под отелем было не самым лучшим или безопасным укрытием в Берлине, первенствовал бункер на