Магда нерешительно держала альбом в руках. Протянула его Ростову – не заберет ли себе, туда, в Брюссель, а что англичане альбом увидят
– так не беда, воспитанные люди, не азиаты какие-то там, европейцы, поймут, что сын всего-навсего большой шалунишка, да и сами-то они, англичане, хороши, сколько детей полегло под их бомбами!
Альбом переместился в самый нижний ящик комода, Магда решила его хранить как семейную реликвию, кроме того, ей сказали, что изнасиловать несовершеннолетнюю евреечку – не такой уж грех, закон был бы на стороне Манфреда. (Ростов глянул на измятое страданием лицо Магды Хофшнайдер и в который раз задался вопросом: а кем же станет в Новой Германии Манфред Хофшнайдер и все герои войны? Им молодежь – будет поклоняться?)
Простились, от кино отказались, пожелали Магде хорошего сна и хорошего бомбоубежища. Украинка улыбалась очень мило, дала совет: время позднее, поезжайте через Тиргартен, там бомбят редко…
Им обоим надо было постоять нос к носу, они стояли и молчали у машин, вдали от Магды и ее работящей прислуги. Наконец Ойген тихо сказал нечто такое, чему нельзя было верить, но тем не менее верить надо было. И забрался в свой “мерседес”, оттуда прозвучало:
– Гёц, я тебя умоляю, держись подальше от этих сосунков с полковничьими и генеральскими погонами, негоже нам с ними идти, впереди жизнь, Германия, уголь и металл, станки и приборы, восемь миллионов иностранных рабочих в Германии, война кончится – все толпой повалят к себе, а кто на их места у станков? Да еще и отмываться надо от таких, как этот сопляк Манфред, всех собак на немцев навешают из-за таких олухов, один Гитлер чего стоит, даром что австрияк… Думай о Германии, отцы наши – что твой, что мой – плечом к плечу держались…
О Германии и думал фон Ростов, о нации, о всех немцах, о героях и еретиках, о Клаусе, о Ренате Уодль, так нужной сейчас; так где же пляшет эта разрисованная под боцмана-пьянчугу “связница” (“Пс-ст!”)?
Пришлось заодно в эту ночь подумать и об отдельном абсолютно незнакомом немце, поразмышлять о ефрейторе, что с ранцем стоял у ворот особняка в Целлендорфе и будто кого-то поджидал. Уже стемнело,
Ростов направил на человека синий луч фонарика, обежал им фигуру вполне годного для фронта вояки, завел в дом, потребовал зольдбух.
Ханс Крюгель, сорок лет, в начале войны служил шофером у покойного полковника Беренса, зятя владельца особняка, приволокнулся, в чем сейчас признался, за юной супругой полковника, потому и отправлен на передовую, угодил в демянский котел, откуда все-таки выбрался, и удивительным было не то, что благополучно вышел из окружения, заслужив знак “Демянский щит”, а то, что был уже четвертым обладателем знака, встреченным Ростовым, а таких обладателей – единицы, награждали “демянцев” с отбором, надо было не просто отвоевать в котле два месяца, но еще обморозиться и, если повезет, получить ранение, красящее истинного воина, причем ранение должно подтверждаться справкой о том, что подобран на поле боя, перевязан и отправлен на лечение санитарами вермахта. Таких справок в зольдбухе накопилось уже пять штук, две из них по датам явно писаны в котле.
– Ты, конечно, в одиночку выбирался из котла. Не так ли?
– Никак нет, господин полковник. В группе. Нас было четверо.
– Тогда скажи мне, ефрейтор Крюгель, почему каждый к своим пробившийся “демянец” утверждает, что был последним оставшимся в живых?
– Разрешите, господин полковник, ответить честно?
– Разрешаю и обязываю.
– Так точно. Отвечаю: потому что якобы побывавшие в котле боятся приводить имена свидетелей их позорного бегства.
Таких речистых в кавалерии отправляют на конюшню, ближе к навозу, в пехоте заставляют выгребать солдатские нужники, а Ростов, когда был командиром танковой роты, милостиво разрешал языкастым перетаскивать траки и вымачивать их в керосине.
Следующий листок зольдбуха принес Ростову ошеломительную новость: пройдоха Крюгель, физически здоровый, как померанский бык, нормальный, что ни говори, мужчина, был с фронта отправлен в госпиталь для лечения нервно-психиатрических травм (номера пунктов акта медицинской комиссии приводились). И когда Крюгель рассказал, почему его признали душевнобольным и освободили от службы, Ростов пальцем указал ефрейтору на кресло, сам сел напротив и погрузился в тяжкие размышления. Ефрейтор Ханс Крюгель, лгун, мошенник, философ и краснобай, симулировал заболевание, которым истинно страдал полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг. Якобы свихнувшийся в котле ефрейтор попал после отпуска в полк под Смоленском и стал не просто прицельно убивать русских, а через громкоговоритель бахвалиться успехами своими, поименно называя тех, кого намерен сразить пулей, причем имена оглашал не наугад, не выдумывал их, а настоящие, те, о существовании которых в окопах напротив узнавал из допросов пленных, то есть Иван Иванов был у него не из разговорника.
Причем никого еще не убил из названных через громкоговоритель, а русские взбеленились, подтянули артиллерию, устроили налет, угробили два взвода, после чего душевным состоянием Крюгеля заинтересовались.
И Ростов, утонув в кресле и покуривая, с омерзением посматривая на необычного визитера, вникал в мысли медиков. Несколько лет назад объявлена война, на полях сражений – армии многих государств, на морях – флоты их, в небе – самолеты, убийства стали повседневным явлением, ненаказуемым и безымянным, то есть ефрейтор Крюгель может убить какого-либо славянина, попавшего на мушку, но не конкретного человека, того же Ивана Иванова, ибо личность, обрывающая жизнь другой личности, уже выводит себя из норм какого-то неписаного права всех войн. Абсурд! Убивать вообще можно, но в частности – нельзя!
Немец может убивать славянина, наудачу послав снаряд в отмеченную картой точку, славянин, огрызаясь, ответит тем же, но Михель лишен права убивать Ивана, человека с конкретной биографией, не пишут же в представлении к награде, что Ханс Крюгель, к примеру, достоин
Железного креста 2-го класса, потому что уничтожил не просто Ивана
Иванова, а лишил жизни мужа какой-то там Марии и сделал сиротами пятерых его детей.
Примерно такие загадки разрешал в госпитале подполковник Клаус Шенк фон Штауффенберг, головоломная задача эта усложнялась еще и тем, что уже в палате Клаус нацелился на Адольфа, то есть “война” стала равновеликой уроженцу города Линц. Признать ефрейтора равным полковнику Генерального штаба – такого позволить себе фон Ростов не мог и взревел:
– Ты лжешь, мерзавец! Ты симулянт и дезертир! Кто тебя научил этому способу? Что за твоей душонкой? Факультет психологии в Гейдельберге или клиника для психов, где ты нахватался разных приемчиков?
– Я требую извинений! – возмутился ефрейтор так естественно или так хорошо наигранно, что Ростов пробурчал нечто невразумительное.
Однако продолжил допрос. Установил: не Гейдельберг, а Лейпциг, университет, философия и немецкая литература, преимущественно XVIII век. Учитель. Правда, партийная организация лишила педагога права воспитывать новое поколение, и Крюгеля сделали мастером по трудовому воспитанию. Мог бы, в армию попав, стать офицером, приняли бы на шестимесячные курсы или в Потсдамское училище, но Крюгель страшился ответственности, а она наименьшая у ефрейтора…
– Если услышу от тебя о разных там Гете и прочих – набью морду, не вставая с кресла! Ногой!.. Дальше.
Дальше было: симуляция, на которую отважится не всякий (да еще с расчетом на психоаналитические бредни окружного врача), военно-врачебная комиссия и долгожданный тыл, откуда его все-таки выдернули, принимая во внимание возросшие потери. В кармашке зольдбуха – отпускной билет, из коего следовало, что 10 июля сего года Крюгеля признали годным к строевой службе, и, сутки побыв в резервном полку (Лейпциг), он наконец-то получил назначение, на фронт все-таки, но поскольку еще действует положение о том, что всем новобранцам из провинции разрешают проститься с Берлином, на что отводится 24 часа, то вот он и решил глянуть на дом, в котором бывал не раз, с которым связаны многие воспоминания. “Разрешите идти, господин полковник?”
Ростов забыл уже об этом предфронтовом суточном отпуске, его, кажется, отменили в феврале 43-го года, когда любое прощание с