Выбрать главу

Ростова, Штауффенберга и всей Германии проблема решена, история продолжает плавно катиться по рельсам, ею самой проложенным,

Германия издыхает вместе с фюрером, и – самое главное! – в могилу погребается тело нацизма, а дух его превращается в обычнейшую пыль и гарь, уносится ветром на просторы океанских вод и растворяется. Вот оно, истинное спасение Германии – устранить убийцу Гитлера, опередить время!

“Вальтер” взведен, Ростов отошел было от окна, чтоб перехватить друга Клауса, да вдруг откуда-то вынырнул вездесущий Хефтен, словно каким-то приказом обязанный живым и обязательно с бомбой доставить полковника Штауффенберга в Ставку Гитлера 20 июля; Хефтен будто специально удлинял поводок, на котором вел Клауса, чтоб заметить того, кто осмелится вплотную приблизиться к нему. Теперь догнал его, вместе вошли в отделение, а Ростов опустошенно сел на стульчик в коридоре, невидящими глазами уставясь на плакат с чем-то устрашающе-медицинским. Шурша накрахмаленной униформой, мимо прошествовала сестра милосердия, остановилась, вгляделась в Ростова, и тот поднятием руки дал понять ей: все в порядке, не беспокойтесь… Усмехнулся, покачал поседевшей головой, дивясь тому, что ни капельки нет в нем сейчас жалости к другу Клаусу, сочувствия

Нине и презрения к себе самому, замыслившему убийство. Дотла выгорел, ничего человеческого в нем не осталось, поскольку сам он уже – вне личных чувств, он – над людьми, над Германией и Россией, он возомнил себя вершителем судеб миллионов, и означает это всего лишь то, что отдельные жизни уже ничего не стоят; чего уж теперь поражаться бессердечию и равнодушию властителей, отправляющих на бойню миллионы. И виной тому – знание того, чего не положено знать человеку, обычному полковнику, и ввергли его в это состояние русские, тот вполне приличный мсье, пригласивший его на рюмочку коньяка в кафе по пути из Парижа на полигон в Мурмелоне; как только человек попадает в эти шпионские сети, он начинает мнить себя единственным, от которого зависит судьба народа, государства, а раз ты единственный, то нет на тебя узды, человек возносится не только над всеми, но и над собой, он и себя не щадит! И одно лишь утешает

(какое гадкое слово!): ну, оставлен сейчас Клаус живым, так это же до середины дня 20 июля, Штауффенберг обречен, он либо взорвется вместе с Гитлером, либо взорвет его – чтоб быть расстрелянным, он никому уже не нужен, он лишний, его существование вредит Гиммлеру,

Фромму, той клике политиков и генералов, что 20 июля попытаются взять власть и начнут с того, что прикажут расстрелять графа Клауса

Шенка фон Штауффенберга, виновного в сотнях грехов, среди которых один и самый основательный: убийство главы государства в момент, когда Германия переживает самый страшный кризис в своей истории. А настоящий организатор убийства все свалит на бомбу, начиненную английской взрывчаткой и с английского самолета сброшенную, тогда тем более Штауффенберга надо укладывать в могилу; для того и ждут

Штауффенберга в Ставке с бомбой, которую признают английской, чтоб убийством фюрера вызвать прилив патриотических чувств населения, а сам заговор замолчать…

Долго сидел… Сидел, напуганный светом мыслей, ощущая истечение этого света, прозрачную ясность головы. Все последние дни его мучила детская загадка; какой-то шаловливый полет воображения вновь и вновь обращался к мальчишескому вопросу: а кто все же помогает одноглазому, однорукому и трехпалому Клаусу натягивать сапоги?

Взводить пистолет он научился, галстук завязывает под надзором Нины, бреется сам, но вот сапоги… Короткий смешок сопроводил догадку:

Гёц фон Ростов понял наконец, кто помогает Клаусу фон Штауффенбергу натягивать сапоги. Никто! Сам управляется! Потому что – это стало заметным при взгляде на Клауса сверху, когда он смотрел на него со второго этажа, – потому что на нем сапоги двумя размерами больше и с подъемом, позволяющим калеке управляться с форменной обувью. Вот какая простая разгадка, которая словно форточку распахнула, давая доступ свежему воздуху в задымленную комнату; голова, пронизанная светлостью и освещаемая лучами, нашла нечто разбросанное по мозгу, и тут же вспомнились курьезы, так красящие жизнь холостяка, до женитьбы на Аннелоре, а потом курьезы пролетели мимо, и вдруг еле-еле одними губами произнеслось несколько слов на языке, которого он не знал, но который почему-то был ему знаком еще до рождения, еще до…

“Вальтер” поставлен на предохранитель, пистолет в кармане, Ростов поднялся этажом выше, увидел, как Хефтен распахивает дверцу Клаусу, как “мерседес” покатил… Все решено. Вопросов нет. Нога показана ассистенту и признана вполне удовлетворительной, из “Тангейзера” что-то ворвалось сюда, в коридор, но музыка так и не ответила на вопрос: а почему он, Ростов, захватил с собой пистолет, в Шарите направляясь? И два бесстрашных скрипача в “Адлоне” пиликали что-то невообразимо непонятное: обер не подал виду, что полковник в цивильном; подтвердил кивком: все в порядке, конфеты пошли по назначению. Сидел он по обыкновению так, что мог обозревать зал и обозреваться Ростовым; оттопыренным ушам не надо было шевелиться, обер все слышал, обер все видел, обер все помнил; Седан он не застал, это очевидно, годы не те, но при нем, конечно, отец Гёца уезжал в Африку, чтоб кривыми дорожками тропиков попасть на

Мадагаскар и так романтично, в зарослях спрятавшись, увидеть чуждую тевтонскому глазу красоту купавшейся в океане рязанки. О Вердене и газовой атаке обер знал из чужих уст, свои же рассказали бы о

Карпатах, и уста замкнулись, когда жизнь определила обера сюда, в место, где он удовлетворял самые низменные потребности сильных мира сего: он их кормил, поил, присматривал за туалетом и глазами указывал на доступных дам. А ведь кормил, поил и ублажал тех, кто наделен был судьбою решать высокие смыслы народного бытия. Здесь, в ресторанном зале, оберы смыкались с оберстами. Народ Германии – не кормил ли точно так властителей своих, не поил, не подкладывал им сестер своих и жен? Жратва и похоть вознесли “Адлон” над Берлином, они же и разрушат его, – вот о чем, наверное, думал втихомолку обер-кельнер.

В “Адлоне” при обере, который был всей Германией, граф Гёц фон

Ростов понял, что надо ему делать в дни до и после взрыва в Ставке.

Такси доставило его в Целлендорф, поджидавший хозяина Крюгель услужливо открыл ворота; в ожидании минуты прощания он принял позу благодарного слуги, в доказательство личной преданности сообщив, что семь, а не шесть коробок конфет куплены, доставлены по назначению, ему захотелось наделить, сами понимаете, и блокляйтершу конфетами, добавив к ним несколько порций мужской ласки.

И полковник принял позу, не предвещавшую Крюгелю ничего хорошего; ефрейтор понял, что Брюссель откладывается до лучших времен, которые, однако, так и не наступят, потому что полковник предупредил: ефрейтору следует жене и детям отправить прощальное письмо, погиб, мол, во славу обожаемого фюрера; с детства страшившийся ответственности Крюгель ни жены, ни, естественно, детей не имел, однако спросил, зачем мертвому оповещать о себе, живом, и полковник рявкнул:

– Потому что ты – русский шпион! Я получил абсолютно точные сведения об этом!

Крюгель не мог не опуститься на стул – настолько ошеломлен был.

– Русский шпион! – смачно выговорил полковник. – Посланный в Берлин, чтоб узнать о событиях, которые будут происходить вскоре. Ты меня понял? В точном исполнении этой миссии твое спасение – так приказываю я и более высокие руководители. Ты будешь все запоминать!

И как только события произойдут – отправишься на Восточный фронт, где сдашься в плен. За неисполнение приказа будешь расстрелян – либо мной, либо русскими. Рука не дрогнет ни у меня, ни у русских. Ни у гестапо. Если ты сдуру побежишь к “черным” с доносом на меня.

Вставая со стула, Крюгель руки наложил на шею, словно расширял петлю, сжимавшую горло. Поднял упавшую на пол пилотку. Убито промолвил: