Выбрать главу

Военному коменданту Силезского вокзала – для исполнения…”

О многом думали, ни слова не произнося, тем более о 20 июля, но только после прощания, глядя вслед уезжавшему “мерседесу”, пришло понимание: умерщвление Гитлера принесет вред будущей Германии, нынешняя должна уйти в небытие не только вместе со своим фюрером, но и прихватив с собой в могилу разгромленную армию, разрушенные города и миллионы жертвенных немецких трупов; и если кому-то и выгодна преждевременная смерть Гитлера, то прежде всего Клаусу фон

Штауффенбергу, который измучен сомнениями, и его надо понять: это отца родного легче убить, чем человека, которому не только присягал, но за которого обязан отдать собственную жизнь, и сколько бы брат

Клауса, юрист и законовед Бертольд, ни внушал ему, стойкому католику, спасительные мысли о божественном провидении и гуманистическом долге избавить народ от тирана, – страдает Клаус, терзается сомнениями, и ноша, взваленная на него, гнет спину, оттягивает плечи, саднит душу. До него, разумеется, дошло уже то, о чем Ойген сказал Ростову: арестован некий забулдыга-полковник, давший показания о всех заговорщиках, о нем, Штауффенберге, тоже. И знает, знает он, кто гонит его с бомбой к Гитлеру! Бедная Нина!

Наверное, и она догадывается, что те высокоумные разговоры, что ведут самые главные заговорщики о будущей Германии, мышиный писк.

И она, Нина, признала бы: самый ясный и чистый человек в Берлине -

Моника, за эти дни совершившая скачок от девушки к женщине, а от той

– к бабе: Моника Фрост оторвала Крюгеля от блокляйтерши, заставила его везти себя в Целлендорф, чтоб застукать любимого с девкой-разлучницей, чтоб выдрать глаза ей, искровенить подлую морду.

Генерал в гостях и преданный все-таки ей Ростов сразу изменили ее планы: раз мужчина верен ей, раз она его любит, то ей он, любимый, обязан оказывать знаки внимания не хуже генеральских, то есть преподносить дорогие вещи, приглашать в рестораны, представлять ее всюду как невесту. Поэтому – желательно в ресторан, она прихватила из дома кое-что из одежды, не стыдно будет появиться даже в

“Адлоне”, однако – без напитков, лучше даже в кино сходить, там же, в “Адлоне”, крутят фильмы, пить нельзя по той причине, что она уже два дня приживает к своему чреву мужское семя, но не совсем уверена в благополучном результате, поэтому сегодня – решающий день, точнее, ночь, в ней зачнется мальчик, будущий солдат обожаемого фюрера!..

Он опустошенно сел на ковер, к ногам этой прелестной дурочки.

Казенного пошива платьице, что на ней было там, в общежитии, скрывало истинно породистую фигуру, он любовался этим германским чудом, оно создавалось веками – как виноградные лозы долины Мозеля, как долготерпение мужчин, научившихся сотворять станки, возделывать пашни, клепать корпуса подводных лодок; за шестьсот или более лет отковалась эта порода женщин с особой конструкцией плодоносящего тела, которым он любовался по ночам, отбрасывая одеяло, раздвигая шторы и заставляя Монику ходить от окна к двери и обратно. Она смущалась еще, ладошками прикрывая темный косячок, а потом всплескивала руками; бедра ее раздвинутся при родах и позволят двум, трем или даже четверым мальчикам по-пластунски проползти, выбраться из материнского окопа, подняться и пойти в атаку… на кого?

– Да хватит тебе, – с досадой произнес он, целуя ее коленки, которым завидовал, потому что его-то суставы никогда уже не будут так сопрягаться. – Не понадобится фюреру солдат, тобой рожденный. Не будет уже фюрера, когда ты родишь мальчика. Мальчик не в танк полезет, а в кабину трактора. И про ублюдка-фюрера ничего знать не будет.

– Да как ты смеешь!..

– Смею! – жестко сказал он, и Моника умолкла; все-таки она побаивалась Ростова.

А потом мужские руки поднялись выше, пальцы уже прокрались к талии, и тело готовилось одним прыжком покинуть неопытность еще недавней девушки – и впасть в разнузданность тридцатилетней совратительницы.

Коленки согнулись – без противного скрипа и хруста, Моника забыла о фюрере, поглощая тепло, исходящее от мужских рук и ее распирающее; разнеженная до сюсюканья, сидела она с ним в “майбахе”, целуя плечо его, поглаживая правую больную ногу. Ростов привез ее на киностудию,

Моника таращила глаза на знакомые по экрану физиономии, поднималась на цыпочках, в ухо Ростову вышептывая имена своих кумиров (“Это

Магда Шнайдер, да?.. У-уу… Яннингс, угадала?.. Марика Рёкк, быть не может! О-о-о! Нет, это же Альберс!”). Тут-то, разглядывая плечи обольстительных дам, дошло до нее, что и у Моники Фрост с этим делом не так уж плохо, более того, если сделать вырез платья поглубже, если юбку укоротить, если… И еще одно открытие: как собаки испражняются и мочатся на отведенном для их своры участке для выгула, безошибочно натягивая поводок и ведя хозяев к этой вони, так и Моника учуяла запах разврата, не стесненный никем и ничем разгул плоти, ограниченный, правда, всего лишь квадратными метрами производственных площадей; здесь справляли телесную нужду в костюмерных, гримерных, в темных закутках павильонов. Моника просяще дернула Ростова за руку, и тот грустно образумил ее:

– Девочка моя, пора понять: эти… – он сдержался, – потаскушки не стоят родинки на твоей левой лопатке.

Теплый, скромный дождик встретил их на улице – какой-то мирный, довоенный, на лице и губах оставлявший запах зацветающего луга. Уже подходили к машине, когда Ростов вгляделся в фигуру под зонтиком и узнал ненавидимого Ойгеном дипломата, того абверовца, который шесть дней назад искал в Целлендорфе особняк Хелльдорфа. Отделившись от

Моники, Ростов приблизился к Гизи, втащил его в “майбах” (Моника догадалась подхватить зонтик) и сунул на заднее сиденье, придавив собою обмякшее тело.

То, что не смогла сделать пуля, позавчера так и не вылетевшая в

Шарите из “вальтера”, сказано было в лицо, в глаза, в раскрытый от ужаса рот вице-консула.

– Слушай меня, мерзавец, внимательно и запоминай каждое слово!

Отмени бомбу 20 июля, не посылай Штауффенберга в Растенбург, все провалилось, ничего у вас не получится, о заговоре знает гестапо, вам дадут порезвиться, чтоб всех сразу забрать! А получится – так еще хуже. Тебя ведь американцы с наказом сюда прислали, чтоб

Германия капитулировала на западе, только на западе. Да ведь тогда русские каждого европейца возненавидят, всю Германию выжгут, о родной Германии подумал бы, уж не твоим ли американцам выгодна в

Европе бесконечная война?

Гизи хрипел, Ростов снял руку с его горла.

– Да понимаешь ли ты, что смерть Гитлера никому не нужна, ни-ко-му!

Поздно уже, поздно! Раньше надо было, много раньше. Предупреди своих дружков, пусть заметают следы и разбегаются. А ты – убирайся в свою

Швейцарию. Все. Повторяю: никакого покушения! Вон отсюда! И вот что: скажу больше, чем следовало. О том, что арестован и дает в гестапо показания некий полковник, – это тебе известно. Так подумай, почему не продолжились аресты, почему на свободе гуляют твои дружки?..

Он вышвырнул его из машины, сел за руль, Моника протянула выпавшему из машины Гизи зонтик, села рядом с любимым. “Майбах” покатил.

– Кто это был?

– Пьяный хам. Впервые вижу.

– Но ты его, кажется, назвал каким-то именем.

– Ты ошиблась.

Он много слушал в эту ночь, а Моника много говорила – о себе, о доме. Она не единственный ребенок, сестра старше ее на три года, два брата, один погиб на Восточном фронте, другой подался в зенитчики

(туда принимали с шестнадцати лет), да так и не уберег мать, хотя и палил из своей пушки с крыши соседнего дома, заодно и себя спалив, снаряд в стволе взорвался. Сестра пошла в мать, то есть любила побаловаться с мужчинами, что вызывало раздражение отца, как и разговоры старшей дочери о фюрере, затеявшем всю эту дикую войну. И поплатилась за свои грехи, нашли убитой в соседнем квартале. Сам отец, впрочем, был гулякой. Моника, самая младшая в семье, отчаянно билась за свои права быть уважаемой и любимой, а таковой можно стать только руководив кем-то. Она руководила – и в Союзе немецких девушек, и даже в школе, причем не раздельной, вместе с мальчиками училась, и все же оттерла кое-кого из них от руководящей должности.