Выбрать главу

И сейчас железной рукой наводит порядок на участке сборки в цехе, сурово следит за поведением подруг в общежитии, ведь целомудрие – основа жизни настоящей арийской женщины.

– Ты меня умиляешь, – сказал Ростов. – Ты меня очень умиляешь.

Закрой, пожалуйста, окно: дует.

Уже рассветало, привычно гудели самолеты англичан, по пути к окну

Моника уставилась на себя в зеркале, увидела там кого-то из весьма знакомых юношей, показала ему язык, потом еще кое-что, вздернув ногу и пригрозив кулачком: “Да, я такая! Но тебе, слюнявый, ничего не обломится!” – в доказательство чего сделала хулиганский жест, от которого враз бы загоготала казарма. Что ж, сбылась мечта мужчины,

38-летнего Ростова, последней женщиной в его жизни, как и первой, стала девчонка с повадками малолетнего преступника. Круг замкнулся, цикл завершился, мосты сожжены, смерть не за горами, и уже не помчишься в Бамберг, не упадешь Нине в ноги, моля о прощении; 20 июля может сказаться на судьбе Германии, страны, которую они оба любят; в стране этой люди, с которыми хочется брататься, в ней все лучше того, что есть и лежит за границами, над Германией даже воздух какой-то другой, с иным азотом и кислородом; Аннелора в бешенстве отшвыривала кисть и визжала: “Я не могу никакими красками передать немецкий воздух! Он не кладется на полотно!” Да, и воздух особый, и воды особые, и люди особые – и все вместе летит в пропасть, Германия накануне гибели.

И вестником этого полета в пропасть явился оберштурмбаннфюрер

Копецки, поутру завалившийся в особняк. В полной эсэсовской форме, но серого цвета, улыбающийся, виду не показавший, что увидел мелькнувшую Монику. Принюхался – и разведенные руки его намекнули

Ростову: женщиной пахнет, что достойно только одобрения и подражания. Зачем в Берлине он – не сказал; он даже расспросов опасался, три минуты пустяшного разговора – и откланялся. Проявляя сверхосторожность, Крюгель заблаговременно спрятался в котельной.

19 июля 1944 года, сутки до гибели или счастливого спасения Адольфа

Гитлера. Обер нашел Ростову свободный столик наверху, “крепости” уже улетели, а до “ланкастеров” еще далеко, хотя какая разница, “Адлон” кому-то нужен невредимым; публика прежняя, та, что переживет любые кризисы и катастрофы, внакладе не оставшись. Беззаботный смех, выстрел раздался: пробка из бутылки шампанского приятно оживила дискуссию за столиками. Обер постарался, Ростову подали стародавнее мозельское особой выдержки; обер улыбался, глаза поднялись кверху и опустились, выражая презрение к небу, которое вскоре зажужжит моторами и обрушит на землю взрывающиеся камешки. Налеты англосаксов, бомбежки эти только укрепляли веру людей в Гитлера, на

Геринга сваливали они все беды свои, на Толстого Германа, когда-то поклявшегося, что ни один вражеский самолет не вторгнется в воздушные пределы Германии, на рейхсмаршала авиации, о котором

Ростову приходилось думать с некоторым почтением: отец Толстого

Германа причастен к усыновлению Гёца. Народ осыпал рейхсмаршала насмешками и проклятиями, сочувствуя Адольфу, избравшему в свои друзья и помощники столь негодного, лживого, попугайского вида мужика. И в это-то время убивать фюрера?! Да все же сочтут убийц врагами Германии, чего не понимают генералы, только количество дивизий в расчет принимающие, тех дивизий, которых нет, которые уменьшены, урезаны, о которых молва уже сочинила: “Да теперь нашу дивизию можно накормить из одной полевой кухни!” Убьют или не убьют

– все кончится провалом, и обер знает финал этого спектакля, более того – он и о судьбе Ростова осведомлен. Спросил участливо, как дама его – с работы ее отпускают? Ростов рассказал, еле шевеля губами, о происшествии на студии; когда кельнер в тамошнем ресторане подошел, угодливо изгибаясь, к столику, то услышал от Моники заказ:

“Брюквенный суп!” Обер пожевал бескровными губами, предостерегающе

(“Это серьезно! Это очень серьезно!”) поднял палец, отошел, минут через десять приблизился и выразил пожелание: ему, Ростову, надо быть чрезвычайно осторожным! Подтверждающий кивок дополнился разведением рук – в знак того, что изреченная истина, как ни горька она, есть указание свыше, а не домысел…

Сказанному можно и надо было верить; Аннелора страдала мигренями, если не сделала за день мазка на холсте, сам запах той дряни, в какой она вымачивала кисти, возбуждал и умилял; точно так же не может не говорить обер, глаза и уши которого – вповалку лежащие факты самой современной истории Германии; он торопится изложить ее в полушепоте откровений, потому что неизвестно, во что превратится

“Адлон” через месяц или спустя год: все то же музыкально-кулинарное заведение с дамами высшего света? выгоревшее здание с черными зияющими квадратами окон? заново отстроенный отель как знак возобновления истории величайшего государства Европы? Сам-то обер – найдет свое место в новой Германии или труп его извлекут из груды развалин в центре старой Германии?

До позднего вечера 19 июля объезжали они центр города и те пригороды, куда война переместила правительственные учреждения.

Нигде ни следа приготовления к чему-либо выходящему за рамки повседневности, охрана не бездействует, но и не вздергивается, а в министерстве пропаганды вообще охраны нет и никогда не было. Блок зданий на Принц-Альбрехтштрассе безмолвствует. Во всех войсковых подразделениях полное спокойствие, вся служба там по планам боевой подготовки, никаких отступлений. Фюрер в Ставке под Растенбургом, берлинская штаб-квартира его, то есть партийная канцелярия на

Фоссштрассе, охраняется лейб-гвардией, та головы сложит, но никого не подпустит к резиденции Адольфа. Возле министерства вооружений в

“майбах” втиснулся Бунцлов с новостями. Генерал-полковник Бек в городе, но генерал-фельдмаршала Вицлебена – нет, а тот должен взять на себя обязанности главнокомандующего после убийства Гитлера; будущий Верховный так и не покинул своего поместья. Впрочем, время есть, убийство намечено на 13.30 20 июля, а сейчас всего лишь 21.00

19 июля. Все впереди. Но впереди (Бунцлов злобно фыркал) ничего может и не быть, все делается грубо, топорно, во-первых, сам Бек не верит в это,

Бек – среди своих – брякнул какую-то невообразимую глупость о тщете всех усилий. Взбешенный Клаус наорал на него, а ведь поклонялся

Беку, чтил его; и Штауффенберга, и всех генералов выводили из себя сводки с Восточного фронта, там происходило то, что делало бессмысленным заговор: в плен сдавались генералы с десятком дивизий, фронт рвался в любом удобном для русских месте, нет армии – нет и

Германии, страна лишается того, что придает ей какую-либо значимость.

Спать легли рано, впереди предстоял день, великий, обманчивый, опасный, но не предательский: укокошат фюрера – Ростов освободится от присяги, и они – вместе с Клаусом – встретят зарю 21 июля, а что будет при заре – смерть или слава, – да плевать уже на это..

В пять утра оба встали. Как ни храбрился Крюгель, а напуган был изрядно: Ростов застукал его за молитвой. Плотно позавтракали, не обменявшись ни словом, а слово должно было прозвучать, предстояло – оба понимали, и каждый по-своему, – нечто из ряда вон выходящее, что-то вроде Сталинграда. Тщательно побрились. Ростов уже насмотрелся смертей, Крюгель четыре месяца зябнувшими пальцами взводил под Демянском автомат, отстреливаясь от русских, оба все испытали, и тем не менее упавшее на пол блюдце вздернуло обоих – не разбилось, а надо бы… Спорить не стали. Снесли в “майбах” кое-что из еды, пакеты с бинтами, отвертки, кусачки, хорошие ножи. Крюгель предложил по русскому обычаю посидеть перед дальней дорогой. “Вот теперь вижу: ты истинный шпион!” – ответил повеселевший Ростов.

Стало чуть легче. Выехали. Чистое и ясное голубое небо, самолетов нет, с трудом преодолевали завалы ночных бомбежек, когда добирались через Грюневальд к Ваннзее. Остановились в переулке неподалеку от