— Значит, на фронт ты поехал уже большевиком? — поинтересовался Махонин.
— Да как тебе сказать… Не вполне, конечно. Я почему поехал? Потому, что на фронте был вооруженный народ. А что делать лично мне там, решил я, большевики подскажут!
— Вопросов больше нет! — заключил Махонин.
Махонин, к сожалению, скоро нас покинул. Его бросили на ликвидацию григорьевского мятежа, и там он погиб. Но за время своего короткого пребывания у Григория Ивановича он оставил в его душе неизгладимый след. Сколько раз позже, на протяжении ряда лет, я слышал от Котовского:
— Эх, Махонина нет с нами!
Что касается Каменского, то я в свое время недооценил этого незаурядного человека, сыгравшего, на мой взгляд, огромную роль в перевоспитании Котовского. Цепкий ум Григория Ивановича отличался одной особенностью: он отсеивал все, что ему не нужно было, и запоминал на всю жизнь то, в чем он нуждался.
Помню, это случилось уже осенью. На фронте произошло сразу несколько неприятностей: истекло пять суток с тех пор, как дивизия потеряла соприкосновение с правым соседом, причем безобразная постановка разведывательного дела в стоящей на стыке 133-й бригаде привела к тому, что ни штаб дивизии, ни мы даже не знали, кто именно гуляет в образовавшемся прорыве: банды или регулярные петлюровские войска.
В двух местах противник с запада подошел вплотную к железной дороге. Котовский с Каменским туда ездили: там с неистовой энергией сражалась «Черепаха» да артиллерийский дивизион. Вернувшись в штаб, комбриг рассказал об этом нам с Садаклием. Когда он вышел из купе, Каменский не удержался, сострил:
— Дерется там одна артиллерия. Пехота, как выражаются литераторы в своих корреспонденциях с фронта, «залегла». Для того чтобы поднять ее в контратаку, требуются домкраты или подъемные краны.
Котовский вернулся к нам голый по пояс, фыркая и обтираясь.
— Послушай, поручик! Вот ты недавно говорил, что все беды у нас получаются оттого, что нами плохо командуют. Ну, а ты, Каменский, как скомандовал бы, будь ты на месте штатских демагогов?
— Я? — начальник штаба ни на секунду не задумался. — Немедленно уйти, очистить всю правобережную Украину!
— Что-о? — Котовский даже рот разинул.
— Да, вот так! Не миновать этого! И Киев оставим и левобережье очистим. Хотим мы этого или не хотим.
Котовский взял себя в руки.
— Ты сошел с ума, — сказал он спокойно, — это тебе нужен психиатр, а не мне! Почему же так получается? Что, мы слабее их, что ли?
— Не слабее, а глупее! Первое: нам позарез нужна конница!
Григорий Иванович тяжело вздохнул.
— Ох, — признался он, — мне бы сабель пятьсот, я все эти бандочки, что шарят у нас в тылу, восточнее железной дороги, на капусту порубил бы!
— Вот видишь? Теперь погляди: у Деникина, я подсчитал по сводкам ставки, тысяч шестьдесят конницы, из них — тысяч сорок казаков. Что мы можем этому противопоставить? Два корпуса? Так это же от силы пятнадцать тысяч сабель! Сейчас на южном фронте у нас идет нормальная классическая маневренная война, а в такой войне конница решает многое, иногда все.
Внимательно слушая начальника штаба, Котовский только вздыхал.
— Конечно, — продолжал вдохновенно Каменский, — дай мне сейчас двести, даже сто танков, у меня все эти Мамонтовы, Шкуро, Улагаи и прочие казачьи Мюраты. только пятками сверкнули бы без всякой нашей конницы! Да где их взять, танки?
На рассвете нарочный на дрезине привез из штаба дивизии приказ: уходить!
Прочтя этот документ, Котовский протянул его Каменскому, искоса поглядывая на него. Хорошо он изучил своего начальника штаба, но все же решил, что на этот раз он не удержится, невольно воскликнет: «Я же говорил тебе вчера!»
Но Каменский только пробормотал:
— Лучше поздно, чем никогда. Ехать так ехать, сказал попугай, когда кошка потянула его за хвост, открыв клетку…
В приказе дивизии нам предлагалось реквизировать временно у населения три тысячи подвод для погрузки боеприпасов и хотя бы части ценностей, содержащихся в эшелонах. Мы пытались выполнить этот пункт приказа силами кавдивизиона, полуэскадрона Рокоша и комендантской команды, — безрезультатно.
Раздать крестьянам хотя бы продовольствие и промтовары, содержащиеся в вагонах, не было времени, оставлять все это неприятелю, который пойдет за нами по пятам, нельзя. Приказано было все, что не удастся взять с собой, рвать и жечь.
Наша колонна тронулась в свой четырехсоткилометровый путь на Житомир для соединения с частями Красной Армии, наступающими с севера. По смыслу приказа Ставки мы в дальнейшем должны были включиться в оборону Киева.
«И Киев оставим!» — с грустью вспомнил я мрачные предсказания Каменского, которые пока сбывались.
Когда хвост колонны нагнали запыхавшиеся саперы, раздались первые взрывы; они продолжались больше часа. Высоко в небо взвился столб пламени и дыма: составы горели сутки, и все это время нас провожало зарево пожара…
При помощи остроумного приспособления «Черепаха» была заминирована тяжелыми бомбами Новицкого. Командир бронепоезда узнал звуки этих взрывов, он лег ничком на пучок сена, уложенный на подводе поверх ящиков со снарядами и зарыдал. Возле других подвод со снарядами, пулеметами и патронами, утирая слезы, шагали мрачные балтийцы: они оплакивали свою «Черепаху», изготовленную золотыми руками путиловцев еще для гатчинских боев с Красновым…
Все это я видел, как в тумане: заболел возвратным тифом и дремал, покачиваясь в двуколке фельдшера 402-го полка.
Тиф протекал у меня не совсем обычно: приступов было немного, температура поднималась не очень высоко, но зато совершенно отнялись ноги: я не мог не только ходить, но и стоять. Не реже чем раз в сутки меня навещал комбриг. Григорий Иванович обязательно привозил гостинец: горшок с медом, котелок вишен. Он не верил, что я не могу ни ходить, ни сидеть в седле, а утверждал, что это либо отсутствие силы воли, либо самовнушение, либо симуляция.
Он вытаскивал меня из двуколки и ставил на ноги. Я падал. Он снова ставил меня на ноги, я снова падал. Эти физиотерапевтические эксперименты продолжались до тех пор, пока не вмешивался фельдшер.
Котовский впихивал меня обратно в двуколку и укоризненно говорил на прощание:
— А все оттого, что ты не делал гимнастики!
Раз пять в сутки на нас нападали банды и бандочки, то слева, то справа, то с тыла, то с двух сторон одновременно. Прикрывали обоз мадьярский эскадрон Рокоша и мы сами, обозные.
Я уже начал прыгать на одной ноге с помощью костылей, когда нашу колонну разорвали и остановили на перекрестке: мы пропускали 58-ю дивизию. Сперва без конца гнали баранов: восемь тысяч штук их реквизировала и угнала дивизия из имения таврических феодалов, братьев Фальцфейн «Аскания-Нова».
За баранами с большим интервалом, чтобы улеглась пыль, шел оркестр. Все было по-настоящему, как на параде: в руках у музыкантов сверкали, очевидно, трофейные, серебряные инструменты, капельмейстер пятился спиной к движению, лицом к оркестру, жонглируя булавой, которой он дирижировал. Потом показалась открытая машина; опираясь о плечо шофера, в кузове стоял высокий черноволосый красивый молодой человек в желтой кожаной куртке, начдив 58-й Федько. Он держал руку у козырька, потому что оркестр играл «Интернационал». Прискакал Котовский; шашку он обнажил тоже как на параде. Комбриг и начдив обнялись и поцеловались, уселись в машину и помчались вперед.
На другой день у меня случился последний, очень сильный приступ. Я был в полузабытьи, когда в голове колонны началась сильная стрельба — сперва ружейная, затем пулеметная, наконец загрохотали орудия. Мимо нас шашки наголо — значит, противник был близко — промчался мадьярский полуэскадрон. Рокош, с перекошенным лицом, размахивая над головой клинком, крикнул мне на ходу:
— Житомир берем!
Потом вражеская артиллерия накрыла наш обоз почему-то не шрапнелью, а бризантными снарядами, всю местность затянуло зеленым дымом. Очередной взрывной волной нашу двуколку опрокинуло. Я потерял сознание…