Дружная компания шумела и веселилась так беспечно, так естественно, что заподозрить в них подлых расчетливых убийц мог бы только сумасшедший. Я взглянул на Мадлен: она с невозмутимым видом попросила Антуана достать из морозилки очередную порцию круассанов.
— Сегодня у всех зверский аппетит!
Неужели ночной разговор привиделся мне во сне? И я переживаю кошмар наяву, а вокруг не люди, а маски, они гримасничают, угрожают мне, хотят напугать? Я не из тех, кому подобные фантазии щекочут нервы, и потому почувствовал себя уязвленным, встряхнулся, учтиво ответил на какой-то вопрос Шарлотты. Но меня не покидало дикое ощущение, что я пребываю в двух мирах одновременно: в одном за столом сидели, смеялись и болтали счастливые люди, другой населяли жестокие преступники, убивающие ударом ножа в спину и наслаждающиеся зрелищем смерти своих жертв. Кофе показался мне слишком сладким, даже приторным. Легкий шум голосов превратился в зловещий скрежет, еще немного, и я бы почувствовал ревматические боли в шее.
Вотрен дождался, когда Альбертина нальет себе кофе, взял ее руку, раскрыл ладонь и приложил к своей щеке. Она в ответ улыбнулась, и я почувствовал, что этот привычный жест выражал ту часть близости, которую дозволено проявлять на людях. Я перевел взгляд на сияющую Сару, которая была невозможно хороша со сколотыми на затылке волосами и обнаженными руками. Она вернулась к столу со сковородкой, положила Жерому два глазка яичницы, обслужила Шарлотту и Антуана — те сидели, тесно прижавшись друг к другу и внимательно слушали монолог Клеманс, и наконец подошла к дочери, которая одной рукой что-то печатала на своем ноутбуке, а в другой держала круассан.
— Крошки! — напомнила Сара.
Адель что-то буркнула, не отрывая глаз от клавиатуры.
«Мне нужно уехать» — сказал я себе. Но я объявил, что свободен весь уик-энд. Что же делать? Придумать предлог труда не составило, и час спустя мне уже звонила мадемуазель Ламбер, чтобы срочно вызвать в город: якобы на одном из строительных объектов произошел несчастный случай. Я был огорчен. Альбертина была огорчена. Ее девочки и внучки выразили сожаление и нежно со мной расцеловались, взяв с меня обещание вернуться. Одна Мадлен не присоединилась к общему хору сожаления. Мужчины — они, естественно, тоже огорчились — дружески со мной обнялись.
Только теперь я отдаю себе отчет, что пересек двор, не оглядываясь, не бросил последнего восхищенного взгляда на дом и пристройки, не спустился в знаменитые погреба, не сделал ни одного снимка. В дороге я ни разу не остановился, не ехал — гнал. Войдя в подъезд, вызвал лифт и едва не кинулся наверх пешком, что было бы полным безумием для мужчины моего возраста.
Я укрылся в своей квартире — светлой, лишенной таинственности, где со всеми можно говорить вслух, громким голосом. На несколько минут я как будто завис в пустоте, почувствовал себя беспомощным, бесполезным существом, но потом вспомнил, что последнюю ночь провел почти без сна, и прилег на диван. Часов в пять мне стало легче, и я смог приступить к записям.
Не знаю, по какой причине, уже после первого посещения «Ла Дигьер», я ощутил настоятельную потребность описывать все в мельчайших подробностях. Что я предчувствовал, слушая телефонные переговоры с Виши? Боялся что-нибудь забыть или лелеял странную фантазию, мифическую надежду на то, что, доверив все бумаге, избавлюсь от воспоминаний? Если так, я ошибся. Я не в силах забыть их. Они тревожат мои сны — воздушные, улыбающиеся создания с флаконом яда в руке. Они зовут меня вернуться, обещают принять как старинного друга и ничего от меня не скрывать. Я просыпаюсь в холодном поту.
Что делать человеку, узнавшему чужую тайну? Постараться забыть о ней, позволив разъедать душу? Мое любопытство было удовлетворено сверх всякой меры. Ни о чем не проси богов, они могут тебя услышать — не помню, откуда взялась эта фраза, так часто приходящая мне на ум. Я встряхиваюсь, чтобы прогнать ее, говорю себе: «Ты просто смешон», но ничего не помогает, назойливые мысли — не мухи и не улетучиваются от взмаха руки.
Луи Фонтанена кремировали, сожгли. Преступление никогда не будет разоблачено, Мадлен может не бояться ни за себя, ни за своих любимых хозяек. Впрочем, я совершенно уверен, что, когда она решилась все мне рассказать, это волновало ее меньше всего на свете. Не знаю, почему Мадлен так поступила. Она не столь наивна, чтобы верить, будто можно снять с души тяжесть, разделив ее с другим человеком: от этого становится только хуже. Возможно, она просто уступила тому непреодолимому желанию признаться, которое, как говорят, присуще некоторым преступникам, жаждущим отпущения грехов либо наказания. Я не могу дать ей ни того, ни другого. Надеюсь, пройдет немного времени и мои кошмары испарятся.