Где-то в самой глубине моей души, на самом ее илистом дне жила надежда, что Одри все-таки придет. Надежда — удивительное существо. Она может жить там, где жить не должна. Одри не должна была прийти. Она не должна была прийти к человеку, который покушался на жизнь ее отца, человеку, который обокрал его, бежал среди ночи и, обезумев, убил по дороге человека и пытался убить другого. Так должна была видеть меня Одри. Так я выглядел со стороны. Ей должно быть стыдно сейчас. Нет, не за меня. За убийцу никогда не бывает стыдно. Он ниже или выше стыда. Ей стыдно, наверное, за себя. За прикосновение ее руки к моей щеке, за октябрьские звезды, за доверие. Ничто ведь не вызывает такой стыд, как слепое доверие человеку, которому не следовало доверять. И доверяться.
И, несмотря на все это, у меня тлела надежда, что она придет. Нет, не целая надежда, не полнадежды и не четвертушка. Крохотная, микроскопическая частичка, которую не могли убить ни факты, ни разум, ни логика, Но она не пришла. Одри, Одри. странные, напряженно-неподвижные глаза, которые впивались тогда в меня, буравили, стремились проникнуть внутрь, чтобы узнать. Что узнать?
Одри, Одри, почему прикосновение ее узкой руки к щеке наполнило меня тогда такой печалью? Потому что я уже тогда знал, что мы обречены? Что мы стоим по разные стороны барьера? Она не пришла. Чудес не бывает. Наш век развеял веру в чудеса. Чтобы верить в чудеса, нужно хотя бы хотеть верить, а мы отвыкли даже хотеть. Мы знаем, что нам все объяснят, зачем нам верить и зачем нам чудеса?
Гереро верил в чудо. До последней секунды. И он не ошибся. Если все будет так, как я задумал, послезавтра я смогу подать апелляцию. В последний день. О, он быстро обретет свою уверенность, Ланс Гереро! И тогда чудо перестанет быть чудом. Таким как Гереро, чудеса нужны редко.
Он шел ко мне, высокий, уверенный в себе, сильный и богатый. Я засыпал. Я знал, что засыпаю, потому что Гереро не мог быть здесь. Он лежал сейчас в покрытом инеем прозрачном саркофаге и не мог быть у меня в камере. Но он шел и шел, огромный, неотразимый, бородатый.
— Одри, — сказал я. — Где Одри?
Он засмеялся. Мне было больно слышать его смех. Я казался себе таким маленьким, таким жалким, таким гадким, когда он победоносно громыхал смехом, что я не хотел жить. И тогда, смеясь, он поднял руку к своему липу и дернул за него. Я вскрикнул, потому что его лица не было. Было мое лицо.
Я знал, что сплю.
— Защита вызывает своего свидетеля начальника полиции Джоллы капитана Мэннинга, — сказал я и подумал, что никогда у меня не было свидетеля, который так бы ненавидел меня.
Честно говоря, у него были для этого все основания.
Пока капитан называл свое имя и должность и прижимал руку к регистрационной машине, в зале стоял легкий гул. Нечасто зашита вызывает свидетеля, который сделает все, чтобы угробить обвиняемого.
Художники из обеих шервудских газет пришли в движение, словно ожившие после зимней спячки животные. Бросая быстрые, цепкие взгляды на капитана Мэннинга, они набрасывали его портреты. Портретов я, разумеется, не видел, но хорошо понимал их, потому что капитан был на редкость живописен. Правая сторона его лица являла собой целую гамму цветов от светло-желтого до багрово-фиолетового. Правый глаз был почти закрыт и был бы, наверное, вообще не виден, если бы не освещался изнутри ярчайшей и чистейшей ненавистью. Я почувствовал себя даже польщенным. Приятно сознавать, что можешь вызывать такие сильные эмоции.
— Капитан Мэннинг, — вежливо сказал я, — из показаний вашего подчиненного мистера Смита я понял, что вы посадили меня в свою машину для обеспечения максимальной безопасности. Согласны ли вы с такой точкой зрения?
Он угрюмо кивнул.
— Капитан Мэннинг, к сожалению, в электронном суде кивки и покачивания головой, равно как разведение руками и пожимание плечами, не считаются ответами на вопрос. Ответьте, пожалуйста, на заданный вам вопрос.
— Да.
— Прекрасно. Далее, из показаний того же Смита защита уяснила, что для обеспечения максимальной безопасности при перевозке преступника в обычной легковой машине нужно как минимум три или два человека. Так ведь?
— Да.
— Почему же, капитан, вы приказали сержанту Лепски поехать обратно в Джоллу не с вами, а в машине Смита?
— Я полагал, что преступник не представляет особой опасности, тем более что он был уже в наручниках.
Гм, интересно. Капитан, оказывается, ожидал эти вопросы. Ну-с, посмотрим, как он будет отвечать дальше.
— Почему же вы в таком случае не разрешили вашим полицейским спокойно привезти его в Джоллу?
— Потому что я хотел воспользоваться его состоянием растерянности. Знаете, сразу после ареста преступник часто бывает растерян, он еще не готов отвечать на вопросы, и в эти минуты он может сказать многое. Все следствие может пойти по-другому, если вовремя допросить арестованного,
Браво, капитан, лучший вариант, который можно было придумать па ею месте. От этого удара он ушел, попробуем атаковать с другой стороны.
— Капитан, если не ошибаюсь, вы знали из сообщений Вашингтона Смита по радио, что преступник сам сдался им. Так ли это?
— Не помню точно…
— Позвольте тогда вам напомнить. Во-первых, Вашингтон Смит показал именно это. Ваша честь, — обратился я к судье-контролеру, — могу ли я попросить секретаря-контролера воспроизвести нам соответствующее место из вчерашних показаний свидетеля Смита?
— Пожалуйста.
Секретарь-контролер с полминуты гонял назад и вперед пленку, записанные голоса захлебывались детским возбужденным визгом, пока наконец Смит не произнес: «Я надел на него наручники, и мы сообщили в Джоллу, что преступник сдался».
— Благодарю вас, — сказал я. — Вы слышали, мистер Мэннинг? Кроме того, я сам имел честь слышать, как мистер Смит говорил по радио именно эти слова.
— Возможно, — пробормотал капитан.
— Продолжим. Как вы думаете, если преступник сдался сам, без преследования, является ли это сознательным актом?
— Не знаю, это психология.
— Боже, как, однако, полиция Джоллы боится психологии.
— Дело не в психологии. Если преступник по своей воле сдался полиции, сдался сам, без преследования, он не был в состоянии аффекта, и вы не рассчитывали, что он вам признается за те несколько минут езды, что отделяли вас от Джоллы.
— А зачем же, интересно, я посадил вас к себе в машину? — спросил меня капитан.
— Хотя сейчас вопросы задаю я, капитан, а не вы, я вам отвечу. Вы хотели остаться со мной с глазу на глаз, чтобы не было свидетелей и чтобы вы могли убить меня при так называемой попытке к бегству.
— Я протестую! — крикнул Магнусон, стараясь перекрыть шум, поднявшийся в зале.
Судья-контролер поднял свой молоток.
— Если шум не прекратится, я прикажу очистить зал.
Шум утих.
— Я протестую против этого утверждения защиты как чистой воды спекуляции, не подкрепленной никакими фактами.
— Защита как раз и собирается подтвердить эту, как вы изволили выразиться, спекуляцию фактами, — выкрикнул я.
Не надо было, конечно, выходить из себя, но куда девалось спокойствие Магнусона, когда он почувствовал угрозу. Неважно, что за борт лодки цепляется человек, с которым ты знаком столько лет. Коллега. А ну-ка его по пальцам, чтобы не цеплялся, мерзавец, чтобы не тормозил плавного хода лодки.
— Мистер Рондол, — нахмурился судья-контролер, — будьте любезны не забываться, иначе я вынужден буду лишить вас слова…
— Да, ваша честь, — пробормотал я. — Капитан Мэннинг, ем нанес вам удар в лицо обвиняемый?
Снова в зале поднялся шум, и снова Ивама стучал своим молотком, призывая к тишине и угрожая очистить зал.
— Ногой.
— Прекрасно, капитан. — Снова шум и снова молоток. Чего ни смеются? Ах да, наверное, потому, что я сказал «прекрасно». — Арестованный сидел рядом с вами. Это можно считать фактом, поскольку, по крайней мере, три человека, не считая вас и меня, видели, как я сел рядом с вами. Как могло случиться, то арестованный ухитрился ударить ногой в лицо человека, сидевшего на одном сиденье рядом с ним? Это могло случиться, капитан, потому что вы остановили машину и попросили меня выйти, чтобы посмотреть…