Мне было бесконечно грустно. Но не так, как тогда, во дворе у Ламонта, под холодным темным октябрьским небом, когда Одри провела рукой по моей щеке. Та грусть была светла. И в ее боли была сладость.
Теперь мне было грустно не так. Тяжелее. Темнее. Безнадежнее. Безвозвратнее. Язон, Язон, где годы твоей жизни? Куда они провалились?
— …надеясь ввести в заблуждение суд. Да, формально он сам отдал себя в руки полиции, но позволительно спросить: а что еще оставалось ему делать, когда он чувствовал сжимающуюся вокруг себя сеть правосудия?
Мне лет шесть. А может быть, семь, Я стою с отцом у витрины часового магазина. В витрине, на черном бархате большие бронзовые часы. Рядом с циферблатом маленькие ворота. Если присмотреться — видны даже желтые шляпки гвоздиков. Каждые четверть часа ворота открываются, из них выходит рыцарь и поднимает меч. И когда он поднимает меч, звенят колокольчики. Серебряно, тоненько. Так тоненько, что их можно услышать сквозь стекло витрины лишь тогда, когда вокруг нет машин и мало людей.
Рыцарь взмахнул мечом и исчез. Мне грустно. Я не слышал колокольчиков. Отец тянет меня за руку. Я не хочу уходить от рыцаря. Мне почему-то грустно. Я плачу. Отец понимает. Он всегда понимал меня. Он не говорит ни слова. Мы ждем. Долгих, бесконечных пятнадцать минут. Мы стоим тихо и ждем. И снова выходит рыцарь и равнодушно поднимает меч угловатыми движениями заводного человечка. И мы с отцом слышим колокольчики. А может быть, и не слышим, но уверяем друг друга, что слышим. Что, впрочем, одно и то же.
Почему я вдруг вспомнил эти часы? Потому что Магнусон напоминает мне заводного человечка? Нет. Или потому, что вижу сейчас в измененных то, что хочу видеть? Кто знает…
Анатоль Магнусон, помощник окружного прокурора, который скоро, надо думать, станет окружным прокурором, обвинитель на процессе своего старого знакомого Язона Рондола, Анатоль Магнусон заканчивает свое блестящее выступление.
Я встаю и прошу перенести мое последнее слово на следующий день. Я прошу секретаря-контролера пригласить мисс Одри Ламонт. А вдруг произойдет чудо и я услышу серебряные колокольчики?
И вот я снова в комнатке секретаря-контролера. Позади меня мои конвоиры. Впереди — секретарь-контролер, И Одри. Наверное, она больна. Совсем больна. Под странно неподвижными, напряженными глазами тени. Темные, синие тени, Теперь я точно знаю, что она больна. Совсем больна.
Я смотрю на нее. Она на меня. Вдруг она медленно поднимает руку — какое у нее тонкое запястье! — и подносит ее к моему лицу. Один из конвоиров делает шаг в сторону и смотрит, — что она делает.
А она только стирает мне со щек влажные дорожки. Только и всего. Если я не проглочу этот чертов комок в горле, он задушит меня.
— Одри… — говорю я.
— Да?
— Я ни в чем не виноват…
— Я не знаю, Язон…
— Одри…
— Да?
— У меня к тебе большая просьба…
Она молчит и смотрит на меня.
— Но я тебя должен предупредить, если ты выполнишь ее, ты повредишь своему отцу.
Мы молчим. Долго молчим. У одного из конвоиров что-то булькает и переливается в животе. А может быть, это булькают и переливаются мои мысли.
— Да, Язон? — каким-то плоским, безжизненным голосом говорит Одри. Голосом, по которому проехал асфальтовый каток и выдавил из него все чувства.
— Ты помнишь два пакета, которые я передал тебе?
— Да.
— Ты выполнила мою просьбу, я знаю.
— Да, я положила ключи от сейфов в конверт и отправила в твою контору.
— Ключей нет, Одри. Их украли. От этого зависит моя жизнь. Можешь ты вспомнить, куда ты положила пакеты?
— Да. Как ты просил. В Местакский банк и в Первый городской банк.
— Ты не можешь вспомнить номера? Номера абонированных сейфов?
— Не знаю, Язон.
— Вспомни. Сосредоточься. Вспомни. Вот ты входишь…вспомни.
Она вспоминает. По-детски. Подняв глаза. Шевеля губами. Наверное, она так отвечала у доски. Наверное, она плохо училась.
— В Местакском банке…
— Вспомни, Одри.
Она вспоминает.
— Второй ряд снизу. Крайний справа. Да, точно, крайний справа.
— А номер?
— Нет, не помню. Но я помню номер в Первом городском. Кажется, помню. Потому что я подумала — это мое любимое число. А мое любимое число — двадцать два.
— Одри…
Она уходит. Я вижу, как она уходит, и не могу ее остановить. Есть ведь, есть такое слово, которое остановит ее. Не может не быть такого слова. Но я его не знаю. И она уходит.
Я медленно поднимаюсь со своего места и оглядываю зал. Неспешно, спокойно. Это моя аудитория. Их я должен взять за шиворот и потрясти так, чтобы они проснулись.
Мое последнее слово. Магнусон посматривает на публику со скучающим видом человека, попавшего на детский вечер. У судьи-контролера отсутствующее выражение лица человека, привыкшего спать с открытыми глазами.
— Ваша честь, — говорю я, обращаясь к судье-контролеру, — я прошу разрешения воспользоваться магнитофоном.
— У вас последнее слово, и я не совсем понимаю…
— Ваша честь, магнитофон абсолютно необходим для моего последнего слова.
— Хорошо, — кивает Ивама.
Ко мне пододвигают магнитофон. Я ставлю пленку и поворачиваю ручку громкости до отказа. Интересно, как там моя аудитория? Ага, я их, кажется, заинтересовал. Во время последнего слова обвиняемые не пользуются магнитофоном. Они отрицают свою вину или просят о снисхождении машину с транзисторными эмоциями.
Я нажимаю на клавишу. В притихшем зале отчетливо звучит голос судьи-контролера Роджера Ивамы. Немолодой, характерный голос. Голос, которым он только что разговаривал со мной.
— Я заявляю, — говорит судья, — что Язон Рондол ни в чем не виноват, никаких преступлений не совершал и, по моему глубокому убеждению, должен быть немедленно освобожден.
Все. Я нажимаю на клавишу остановки пленки. Теперь можно снова осмотреть мою аудиторию. У Роджера Ивамы отвисла нижняя челюсть. Если ее не поддержать, она может упасть на пол. А жалко, у него, надо думать, не так много нижних челюстей.
Мой друг Магнусон моргает так часто и быстро, словно стреляет из пулемета. Никогда не думал, что человек может моргать с такой скоростью.
Секретарь-контролер мотает головой. Бедняга боится, что заснул, и пытается проснуться.
У ребят из газет на лицах выражение радостного изумления, которое бывает у зевак, когда они видят на мостовой сбитого машиной человека. Ну что ж, как будто я выдержал достаточно эффектную паузу.
— Ваша честь, — говорю я, — вы не ошиблись. И никто в зале не ошибся. Вы действительно слышали голос судьи-контролера Роджера Ивамы. Он произнес слова, которые мистер Ивама никогда не произносил. Это звучит как парадокс, но, поверьте мне, я не собираюсь развлекать суд парадоксами. Но прежде чем объяснить вам смысл моего утверждения, позвольте мне еще раз воспользоваться магнитофоном.
Я ставлю вторую пленку, на этот раз с голосом начальника полиции Шервуда Нейла Кендрю. Он говорит:
— Язон Рондол — достойнейший человек. Безусловно, он ни в чем не виновен.
— Надеюсь, — говорю я, — многие из присутствующих знают голос нашего уважаемого начальника полиции мистера Кендрю и могут подтвердить, что это его голос. Но так же, как и мистер Ивама, мистер Кендрю этих слов не произносил.
И, наконец, прежде чем я перейду к объяснениям, я прошу у судьи-контролера разрешения воспользоваться регистрационной машиной.
Судья только кивает. Слава богу, он не потерял нижнюю челюсть и сейчас даже ухитрился облизнуть пересохшие губы.
Я быстро надеваю на три пальца правой руки три резиновые подушечки с факсимиле пальцев Джона Кополлы. Я делаю это так, чтобы никто не видел. Я подхожу к регистрационной машине и прижимаю три подушечки к стеклу определителя. Обычно табло зажигается через две—три секунды. Я считаю. Раз, два, три, четыре, пять — неужели осечка? Шесть. Табло вспыхивает. Джон Кополла и его регистрационный номер.
Мне хочется раскланяться и достать на «бис» из цилиндра пару кроликов. Но я пока обвиняемый. Убийца. В зале слышен легкий хруст. Это, наверное, похрустывают шейные позвонки тех, кто пытается получше рассмотреть табло регистрационной машины.