Выбрать главу

Что же до меня, то ни в каком изгнании я никогда не был. Я родился в крохотном домике изгнанников, в районе, где изгнанников была уйма, кто с Балкан, кто еще откуда. Мои родители возделывали маленький садик изгнанников, что соседствовал с садиками депортированных, имигрировавших, перемещенных тружеников, сербов, черногорцев, итальянцев, македонцев и румын, русских и поляков; друзья и враги взирали друг на друга через заборы и ограды. И все прилежно возделывали огород — надеясь, вероятно, таким образом удостовериться, что, независимо от своего состава, земля остается землею и ее можно копать, мотыжить, рыхлить, полоть.

И, поразительная вещь, в изгнании растут даже овощи, только и надо-то, что регулярно унавоживать землю, подсыпать костяную муку и золу.

Короче говоря, я, как и раньше, не знаю, ни откуда вышел, ни что утратил, так и не знаю точную меру удаленности, ни в километрах, ни в верстах. Время отдаляет куда дальше, нежели шаги.

С точки зрения обыденной логики нет ничего более чудного, чем родиться в изгнании. Родиться как абы кто, но в изгнании, ибо от изгнанников, родителей и родительниц, переселенных по ложным, дурным и идиотическим причинам, причинам кретиническим и никчемным, ибо от родителей высланных, к которым предприимчивые предприниматели и прочие торговцы жареной картошкой, свинцом и сталью относились как к мушиному пуку.

* * *

Дурак вновь за выдумки. Думки. Вновь за роман. Начинает снова — из чистого удовольствия. Что такое проза? Капель капель. Блудят заблудшие крысы. Вот она, проза. Ну же, вперед, а вот и луговина, здесь сядем на автобус, там пролетает самолет, стремительно, предположим, проплывая в великом флюиде, слышишь курлыканье журавля, а еще сойку, если у тебя хорошее ухо и неподалеку глаз, а под рукой галька с острова Кос: бобы, картофелины, облупленная бульба, о форме нужно спорить, содержание удержать, на антресолях пьешь вино, редиску трешь на терке. Ну же, вперед, в следующую главу. Дурак вновь за ваяние, снова лепит.

* * *

Человек, посреди высоких трав, втыкает в землю тоненькие колышки. А вот он их сгибает. Это дурак, став садовником, ухаживает за предназначенными на консервы корнишонами, приглашает стелющиеся стебли карабкаться вверх. А вот он их сгибает, очищенные от коры прутья ракиты, орешника и рябины. Потом, под навесом покосившейся хибары, курит и пьет. Вот так вся работа и исполнится? Ну да кусты картофеля уже окучены и, стало быть, какое-то время продержатся. К чему нервничать? Сбор урожая отложим на завтра. Положимся на манну. На бураки. А с другой стороны, на манну для рыб, на поденки!

Тот же человек катит чуть позже тачку своего отца через Ковберг, по богатому юкльскому краю. Он везет коровий навоз, он счастлив. Симпатичное маленькое стадо на пастбище. И вспоминает, что ослиный помет найти не так-то просто, приходится ходить куда дальше, и, мысль движется в том же русле, рев ослицы для садовника к добру.

Что-то, имя чему он забыл, пробегает у него по хребту от копчика до первого шейного позвонка. Костный мозг уходит в тростинку. Мало просто садовничать на плато, копать и сеять, косить и подрезать, мотыжить и полоть. Надо еще извлекать бобы из их медно-красного футляра, а в сыпучей почве разыскивать вслепую, во мраке земли, клубни. И его жадная правая рука исчезает. Только по весу и может она отличить картофелины от булыжников, подражающих им формой и цветом.

Он сможет вволю считать, пересчитывать эти самые картофелины, собранные в рассеянном свете брюссельского подвала, переписывать их многообразие, удаляя глазки у каждой пятнадцатой, пока из всей кучи не останется столько, сколько требуется посадить в ту самую песчаную почву, из которой они были извлечены. У него будет время, у того, кто с вами говорит, взвешивать их хоть до самого марта.

А я, откуда извлечен я, спрашивает он себя.

И отвечает: может статься, из потока теофаний.

* * *

Я родился в Сен-Никола, названном по имени знаменитого православного святого, почитаемого и католиками, в рабочем предместье Льежа, ибо бывают и рабочие предместья, раз уж есть предместья буржуазные, каждому свое, я родился спустя десять лет после войны, что зовется последней. Там было все, лужайки, рощи, дымки и груши, одна из дорог вела в школу, другая куда-то еще, Льеж лежал под холмом Куэнт. Чтобы добраться до города, нужно было пройти мимо леса, такого густого, такого сумрачного, и мы спрашивали у мамы, не водятся ли там волки: она ничего нам не отвечала, склонная, как я догадываюсь, поиграть молчанием и словами, она понемногу появится здесь, как появляются вещи, когда дергаешь за веревочку. Вечером витрины представали подчас аквариумами.