Но как быть с такой прорвой картошки?
Но как быть с такой прорвой картошки?
Но как быть с такой прорвой картошки?
Число гипнотизирует, картофелин — тем паче.
Но что делать со всей этой картошкой в городе, в граде, в восторженном Брюсселе?
За хмелем от сбора урожая приходит задача хранения, приходят обязанность и забота.
Пусть она, в своей покойной пыли, покоится в подвале, как дурак, как самый настоящий слишком вежливый дурак решает садовник. Чего-чего, а этого американцам не видать как своих ушей. Как и милиции. Но крысы? Что мы умеем уберечь от крыс?
Ну, а дурак созерцает ее в состоянии покоя, подвешенным в воздушном просторе. Днем он восхищается солнцем, прогревающим песчаную почву плато, которую он обрабатывает. А ночью опять же восхищается солнцем, чье отражение видит на луне, жаркий, вялый и взбудораженный.
Мы не действуем, мы суетимся, утверждает из своего гамака дурак.
Потом переходит к листовой свекле, ее в преизбытке. Воздетыми на высоких черешках листьями сей бурак глушит морковь, свою соседку, чей корень раздваивается и растраивается, корень, который грызет крыса, крыса, которая грызет корень, корень дерева в цвету, короче, нужно действовать, пускать в ход орудия, плевать, потеть и обучаться.
Листовой свекле необходим навоз, добротный, коровий, в форме лепешки. В природе все имеет какую-то форму. Отборный коровий навоз имеет форму лепешки радиусом в шесть дюймов. Единственный адрес на этой периферии — пастбище на Ковберге, на Коровьей горе, луга, где трава растет среди нарытой кротами глины, среди песка и галечника.
Чего он только не сделает ради бураков?
Куда только не пойдет ради своих ненаглядных?
Дурак отправляется туда с тачкой. Две ноги ведут одно колесо, голова уставилась в небо. Он спускается с плато и идет по Старомельничной улице, будто спускается по дороге в овраг. Потом поднимается на луг и ну выписывать кренделя от лепешки к лепешке, под рукой сломанная ручка его лопаты.
Уходит порожняком, возвращается с грузом.
Дурак вновь за спорт. Выводит свою тачку. Из покосившейся хибарки выводит одну из тачек, тачку своего отца. В нас он все еще жив, трижды произносит он на пороге. И снует туда-сюда меж двух холмов, отправляясь налегке, возвращаясь нагруженным. Пусть листовая свекла всасывает прилежно переваренную траву! Пусть расцветут панкарлиер[39] и толстая ленивая блондинка[40]! Пусть набухает пастернак! Пусть разрастается смородина! Пусть наливается мускатная тыква!
Но над плато нависла тяжкая угроза. Они хотят запретить ослов, садовниц и садовников. Госпожа бургомистерша себе на уме. Столько сапеков[41] загодя, столько зерна сохранится на счету, а гордости-то, гордости для мадам. Ах, мадам, мадам, я чувствую, как у вас по этому плачет сердце! Ивы наперебой заглядывают во впадины ваших глаз!
Бегом в одну сторону, корячась в другую, скользя со своим грузом по склону.
После сбора урожая дурак устраивает праздник.
Себя он держит скорее за бонобо[42], нежели за шимпанзе, всегда предпочитает приударить, а не задираться, нежные состязания плоти — рыщущей смерти. Итак, он блудит с землей, землею, которую копает и которую не имел чести попирать. Блудит или притворяется. И разжижается в своей тростинке костный мозг. Блудит с первой встречной тварью, всяким оформившимся предметом, но также и с жидкостями и формами переменчивыми. Блудит или притворяется, даже с разреженным воздухом.
Мир служит ему альковом, альвеолой радости. Домом под звездами.
Могила родителей — его огород.
В нас все еще живы, произносит он, прослеживая в брюссельском небе полет юных вдов[43].
Дома у Алеши. Там мы пили чай с бергамотом, какого с тех пор мне пить не доводилось. Но, может, у матери Алеши не было трех мужей, трех танцевавших по вечерам мужей, поди знай? Каждое поколение должно хранить, бережно хранить какие-то секреты, а каждая живая душа — свои собственные, утверждает одна близкая родственница дураковой жены.
Мимо подножия холма все так же идут поезда. Дом, словно шале, был водружен на самый верх крутой лестницы в обрамлении пенящихся роз, дом Алеши.
43