ПОЛНОЕ И ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ БЕЗОБРАЗИЕ
Мемуары. Эссе
ДЛЯ АЛЕКСЕЯ СМИРНОВА НЕ СУЩЕСТВОВАЛО ГРАНИЦ
Словно на трех слонах, мировая культура стоит на пошлости, лжи и трусости.
Так трудно освободиться от скверны, так невозможно вылезти из-под щитов, на которых весело расположились тяжелые зады победителей.
Уходят поколения за поколениями, растут новые зады властителей мира и рядом с ними на пиру уже сидят скорченные мумии тех, чьи последние вздохи еще недавно служили музыкальным оформлением жирных и вкусных блюд.
И все-таки невозможно стереть то, что было сказано вслух. Освобожденная формула фениксом вылетает на волю и сеет свои огни в самых неожиданных местах.
30 октября 2009 года в Москве умер Алексей Глебович Смирнов (фон Раух). Художник, поэт, публицист, он принимал активное участие в движении Второго русского авангарда в Москве.
«Кибрик сжег работы, сделанные в мастерской Филонова, я сжег работы, сделанные в мастерской Кибрика...» — сказал как-то Алеша Смирнов. Такова была бескомпромиссность тех дней, и только благодаря радикальности носителей Второго русского авангарда российская культура обрела новое дыхание.
Для Алексея Смирнова не существовало границ — он легко их переходил и в литературе, и в искусстве. Это качество позволило ему создать вещи большого накала. С такой же легкостью Смирнов ушел от коммерциализации и дипарта, хотя все дороги туда были для него открыты, и многие наши товарищи не ускользнули от этого искуса.
В суматохе нового времени имя Алексея Смирнова оказалось потерянным для газет и журнального гламура, но его искусство и тексты с легкостью переживут забывчивость современников и никакая пошлость не сможет затоптать место Алексея Смирнова в русской культуре 20 века.
Михаил Гробман
Алексей Глебович Смирнов был замечательным художником и прозаиком, недобитым и недобрым барином с бородой, немного похожим на переодетого батюшку, что, конечно, было одним из многих разыгранных на протяжении жизни спектаклей. Полтора года назад мы сидели на таганской кольцевой в одиннадцать вечера, и он со смехом и явным удовольствием крестил подходивших к нему старух, принимавших его за попа — «иди, иди с миром, матушка», и орал при виде проходивших мимо молодых людей спортивно-оглупленного вида (происходила какая-то чудовищная оргия футбольных болельщиков) — «ну, посмотрите-ка на этих орангутангов, на этот парад безмозглых горилл». Я боялась, что болельщики нам накостыляют, но — обошлось.
Свобода — главная тема для того, кто рос при адском режиме. Сам Алексей Глебович был человеком сокрушительной, безупречной свободы, которую уже невозможно выдержать, доходящей до такого края, где слишком опасно — там подстерегают какие-то другие демоны.
К сожалению, Алексей Смирнов почти вовсе неизвестен не только массовому, но и немассовому читателю, — помимо «Зеркала», какой мне говорил, его единожды напечатали французские иезуиты, после чего издание закрылось (хотя, может, он просто шутил, в конце концов, причем здесь иезуиты). Его тексты, в которых он потрошил ненавистную «Эрэфию» (бывшую его главной страстью), вызывали у многих ужас. Один чудный интеллигентный писатель в этой связи спросил: а что — автор сумасшедший?
Россия Алексея Смирнова — как советская, так и та, что была до и после — это чудовищная засасывающая всех подряд черная воронка, в которой вертится человеческий мусор, сам же он, по его собственному выражению, предпочел жить духовно на краю пропасти, ни к чему и ни к кому не примыкая, поскольку все «испакощено и испохаблено». Все настолько страшно, сказал он во время нашего последнего разговора, что писать можно только об этом. Ну да — во время чумы обычно изображают пляски смерти.
В текстах Смирнова концентрация нетерпимости и ненависти к стране и живущим в ней выродившимся ящерам такова, какой сегодня уже не бывает, и, казалось, не может быть — другое время, другие энергии, а такие, как у него, ныне иссякли, поскольку требуются главным образом для революций. То, чем он занимался, я бы назвала бесконечным пробуждением — но не поднадоевшим дзенским, мягким и восточным, с сидячими медитациями, созерцаниями и вопрошаниями, а очень русским, когда хватают за грудки, яростно трясут и хлещут по щекам. Эти раскаленные саркастические тексты, разумеется, — часть жизненного текста, и все здесь находится в поразительной гармонии, какую присуждает личная подлинность.
Я разговаривала с Алексеем Глебовичем за десять дней до его смерти, и он говорил о том, что было для него существенным. Россию, в которой обитают уроды и упыри, он считал погибшей страной и, забегая вперед, ничего отрадного не находил — будущее, как и прошлое, он изображал в невероятно мрачных темно-бордовых красках, как на мешхедских персидских коврах, — таков долг катастрофического воображения, который теперь, в его отсутствие, некому будет исполнить.