Когда в Москву из ссылки вернулся сын помещика Илья Михайлович Картавцев, от которого как монархиста отказалась семья, то он по привычке пошел в Кремль и не узнал его: половина церквей снесена, а на их месте построены безобразные советские здания. Илья Михайлович был членом Петербургского общества библиофилов, половину которого большевики расстреляли, половину отправили в Сибирь, где Илья Михайлович, выросший в сельском имении, успешно заведовал лагерным охотоведческим хозяйством, кормя и зэков, и начальство. Илья Михайлович жил до глубокой старости и разрабатывал генеалогию дворянских родов. К нему иногда обращался МИД. Его сестра была выдающейся катакомбницей, о ней упоминается в разных мемуарах.
У меня в жизни было еще несколько самых разных историй, связанных с центром Москвы, с ямой в Зарядье, которую выкопали для сталинской высотки, со старой частью Замоскворечья. В общем, я хорошо знал старый, в те годы еще частично уцелевший город, в котором жило много знакомых мне людей. Но за последние двадцать лет господин Батурин с супругой все это разорили и старых кварталов, переулков и улиц почти не осталось, здесь выстроен безвкусный буржуазно-мещанский город спятивших от бешеных, задарма доставшихся денег советских обывателей.
После окончания Суриковского института я оказался в прострации, которая была связана с тем, что я испытал большие унижения, бегая за иностранными дипломатами и их капризными женами и продавая свои модернистские картины. Конечно, я не лучший торговец своими опусами, уезжать из России я никогда не хотел, меня что-то здесь всегда держало, а в Москве в эпоху холодной войны были собраны далеко не лучшие иностранцы, и они совершенно не понимали сути здесь происходящего, и того, что художники торгуют здесь не картинами, а своей душевной болью за разгромленную и распятую большевиками страну. В конце концов, они разменяли на медяки и фальшивые купюры третий русский авангард. Первый, дореволюционный, русский авангард частично пошел служить большевикам, но они его быстро выгнали, второй русский авангард двадцатых годов был разгромлен уже МОСХом, а третий русский авангард (нонконформисты моего поколения) пал безымянной пехотой на забытых теперь полях сражений проигранной СССР холодной войны. Художники рыцарям холодной войны были нужны как среда, где выводились особые звери — профессиональные писатели-антисоветчики, в основном имеющие комсомольское и коммунистическое прошлое. Ни одного антисоветского писателя в бывшем СССР из среды потомков белогвардейцев, дворян и крупной буржуазии не вышло. Все — из красной среды, включая и классика антисоветской литературы Солженицына. Один только Варлам Шаламов не имел ярко выраженного красного прошлого и красной семьи. Это все знаменательно и глубоко не случайно. Россия в роли мирового игрока уже давно сброшена со стола, ей там больше места нет. Как пел Вертинский: «Там шумят другие города, и живут чужие господа, и чужая радость и беда, и мы им чужие навсегда». Как оказалось, в холодной войне проиграли обе стороны. Оставшись без красного жупела, Запад в целом оказался один на один с воинствующим исламом, Китаем, Индией и почувствовал себя очень неуютно. Ведь Киссинджер, увидев, что вместо СССР образуется черная бездонная дыра, всерьез обеспокоился — что же будет дальше? Европейцы сами по себе уже очень сильно разложились и больше всерьез воевать не могут: выродились и генетически ослабели, беспрерывно воюя с конца 17 века.
Петербургская птица-Гамаюн Блок, с его пропитым лицом, поредевшими кудрями, недаром ходил по улицам красного Петрограда и бил в свой медный таз половником, завывая: «Россия щит меж двух враждебных рас, монголов и Европы». А оказалась Россия не щитом, а большевистским худым коммунальным сортиром без дверки, и вопрос в моральном праве народом России владеть ныне существующей страной, так как младшие поколения выбрали для себя путь самоунитожения повальным употреблением дешевого алкоголя и афганского героина.
Я в те годы понял, что ни в официальном советском искусстве, ни в нонконформистском искусстве пути для меня нет. Надо было приспосабливаться и зарабатывать деньги, и я нашел для себя временный выход, взобравшись на леса расписывать церкви. Но мой роман с Москвой не закончился. Художнику нужна мастерская, и я стал ходить по дворам старого города и искать себе место. Потом эти поиски приобрели совсем другой, я бы сказал, инфернальный, скорее — литературный характер. Когда-то, учась в простой школе, расположенной позади бывшего купеческого клуба, ныне пресловутого Лейкома, я исходил все дворы между Садовой и Москвой-рекой.