В Калитниковскую церковь меня пригласил реставратор высшей квалификации Борис Семенович Виноградов. Это был очень способный пролетарий из подмосковных бараков. Он воевал на фронте, потом учился в Московском художественном училище имени 1905 года, потом писал пейзажи в стиле Коровина и Петровичева. Цвет он хорошо чувствовал. Сдавал пейзажи в салон, неплохо зарабатывал, но потом в московской областной художественной организации появился партийный фюрер — посредственный пейзажист Полюшенко, захвативший все заказы, и очень много подмосковных живописцев осталось без куска хлеба. Тогда Борис Семенович стал жестоко пить и сделался реставратором икон. Пил он чудовищно. Это был худой, с серыми глазами и длинными тонкими жирными волосами пожилой человек с очень неприятным характером, очень жадный и за деньги готовый на любую гадость. Сначала он работал в Марфо-Марьинской обители на Ордынке в реставрационных мастерских имени Грабаря, захвативших этот храм, откуда их не могут выкурить по сей день. Потом Борис Семенович попал в Исторический музей, откуда его в конце концов выгнали по статье за пьянство. Борис Семенович умел хорошо расчищать иконы, тонировать их пуантелью и всё. Дописывать старые иконы он не умел, так как не был иконописцем. Переписывать и дописывать большие реалистические масляные картины на стенах Калитниковской церкви он не мог, и вся эта работа легла на меня, а работы этой было очень много — сотни метров поврежденной живописи, чтобы вытянуть которую, надо было стать ее соавтором. В общем, это была очень хорошая школа. Борис Семенович ограничился технической работой, промывал картины, заделывал дырки и трещины. К концу вечера, а он работал только по вечерам, после работы в музее, он безобразно наливался водки, бегал пьяным по церкви и рычал по-звериному. В церковь свозилась масса гробов с замороженными покойниками, гробы часто ночевали в церкви. Привозили гробы накануне с вечера, а утром отпевали усопших.
Однажды пьяный Борис Семенович спал на старых поповских ризах в приделе, потом вылез из алтаря, увидел молодую красивую женщину у гроба и кинулся ее раздевать, сдирая с нее юбку и панталоны своими худыми костистыми, как клешни, пальцами. Я был на лесах, услышал женский визг, вопли, шум, спустился, схватил Бориса Семеновича за шиворот и уволок в подвал, объяснив пострадавшей, что он сумасшедший. Женщина была милой, ласковой, она резонно мне сказала сквозь слезы: «Зачем сумасшедшего держат в церкви? У меня мать умерла, я у гроба плакала. А он, как черт, выскочил и стал с меня срывать одежду, матерно объяснив, что он хочет меня тут же у гроба поиметь». Конечно, у Бориса Семеновича уже очень давно была белая горячка. Сидя на лесах, я со скуки внушал ему, что он последний индейский вождь из племени сиу, а кругом по лесам ползают анаконды и ягуары. Он ревел на всю церковь: «Я сиу! Анаконда, анаконда!», а церковные работники и священники говорили ему: «Она у вас, Борис Семенович, зеленого цвета». Его бы выгнали из церкви, но я всегда был трезв, моя работа их устраивала, и мы успешно сотрудничали. В столовой на птичьем рынке я в ту морозную церковную зиму несколько раз наблюдал простонародный стриптиз. Столовка была в углу рынка, кормили там довольно скверно, но в час ее закрывали и два часа до трех держали на запоре. В эти два часа кормили «своих». Готовили из отборного мяса трех сортов пельмени и подавали постоянным клиентам огромные порции, посыпанные красным перцем и мелко порезанным чесноком. К пельменям разрешалось приносить свою выпивку. Я водку всегда пил только для здоровья, от простуды, поноса и бессонницы, и поэтому приносил с собой отборный портвейн, благо он тогда еще был. Собирались на пельмени избранные торгаши, таксисты, пускали туда и меня. Среди котлов метались женщины. Несколько пожилых наглых мегер в белых колпаках, среди них Нинка — молодая девка девятнадцати лет, недавно привезенная из деревни и вышедшая замуж. Это была очень красивая блондинка с серыми глазами и оттопыренным задиком. Основная прелесть ее была в картинной правильности черт лица, абсолютной свежести, удивительном цвете кожи и в особом невинном бесстыдном выражении, которое как бы все позволяло. Это был расцветший женский бутон. Была она из глухого калужского села, племянница одной из кухонных мегер. Ее выдали замуж и устроили работать в столовую. Из-за таких деревенских девок сходили с ума помещики и купцы. В ней явно зрел порок, и самое удивительное было в том, что она очень напоминала голых девиц Буше с голубыми тельцами и розовыми сосками. К концу пельменного обеда, когда все уже досыта нажрались, ее тетка-мегера ходила по залу с корзинкой, в которую мужики кидали деньги и говорили: «Нинка, покажи». На закрытый обед допускались одни мужчины. Нинка вся распаренная, розовая, сбрасывала халатик и оставалась в носочках и прозрачных трусиках без лифчика с голой грудью и вертелась за раздаточной стойкой. При этом она краснела и смотрела на всех умоляющими глазами. Все мужики-зрители сопели, на нее глядя, и были очень напряжены. Потом она надевала халатик и уходила в подсобку. Было ощущение окончившегося экзотического представления. Зрители, кряхтя и матерясь, комментировали увиденное и завидовали. Мегера явно готовила племянницу в дорогие московские проститутки или в содержанки богатого торгаша.