Меня всегда интересовала альтернатива программной дворянской культуре. Можно ли по-иному? Была ли возможна независимая недворянская русская культура? Я изучал черноземных недворянских писателей — и Помяловского, и братьев Успенских, и Левитова, и Подьячева, и других менее известных — все они очень хорошие писатели, но все они вышли из «Бежина луга» Тургенева, то есть они вторичны. Это ставшая писать дворня и дьячки. Да и сам дух их высокоталантливых творений в чем-то ущербен. Тот же сугубо дворянский черноземец Тер-пигорев-Атава, описывающий те же темы, талантливей и зорче их. Эти попытки создания альтернативной культуры, подрывающей дворянскую монополию на печатное слово, всегда имели в себе большую, очень большую, червоточину — мы не хуже их. Проклятие клейма хозяев и рабов — «страна рабов, страна господ» — лежит на всем, что делалось вне усадьбы. Если при этом вспомнить опыт Лескова, то это голый искусственный сти-лизм. Это высококачественный лубок под народ. Лесков — это реализованный Шкловский своего времени. Он дал блестящий пример, как можно подделать литературу.
В русской послепетровской дворянской культуре было два течения — галлическое и германистское. Галлический поэт и прозаик — Пушкин, немцеобразные—Жуковский, Карамзин, Тютчев. Весь пушкинский круг писал и думал по-французски. Можно говорить о русско-немецко-французском филиале Европы. Причем в этом филиале часто писали лучше, чем в литературной метрополии, и влияли на лучших авторов метрополии.
Возьмите связи братьев Гонкуров, Флобера, Тургенева, Гюго или явление Стендаль-Толстой и далее Толстой и весь современный ему европейский роман, который бы не возник без «Войны и мира». Достоевский тоже весь вышел из современного ему французского леворадикализма. Все три темы Достоевского — убийство, деньги, революция — чисто французские темы, к русскому материку Достоевский даже не подходил близко. Достоевский — это Эжен Сю Петербурга. Но Эжен Сю, осложненный психопатологией эпилептика, заглянувшего из порочности во фрейдистское послезавтра. Очень умилительна сцена, когда Достоевский доказывал Тургеневу, что он сам растлевал малолеток, и Тургенев в ужасе убежал, не подавая руки крестовско-карамазовскому автору, бессменному хроникеру «Петербургских тайн» торгового дома Свидригайловых-Лебядкиных.
А взаимосвязь Мопассана, Толстого, Чехова. Например, Толстой, узнав от своего тестя, кремлевского врача, о том, что монах Чудова монастыря, бывший акушер, удачно принял роды, сказал, что Мопассан это описал бы лучше, чем он.
Больше всего русская литература по своему типу похожа на литературу испанских колоний Южной и Центральной Америки — мы пишем не хуже, чем в Париже и Мадриде. Да и социальная модель была одинакова: фазенды, рабы, порка у столба. Только в России рабы были совсем белыми, не негры и индейцы, а такие же православные, как их хозяевы. Пока русская литература, а точнее все виды искусства, не перечеркнут петербургского опыта, до тех пор ни о какой литературной самостоятельности русской литературы говорить нельзя, мы будем по-прежнему путаться в кисейных панталонах Пушкина и в кружевных сорочках госпожей Панаевой и Огаревой. Нынешний Ленинград-Петербург уже почти сто лет пуст, стоит напомаженный, лишенный содержания пустой ампирный шкаф, заселенный колхозной деревней и всеми ветвями разноязычных инородцев. Но ведь были, были попытки создать собственную внеевропейскую культуру.
Это одинокий, как перст, граф Алексей Константинович Толстой с его литературным русизмом, это и ранние опыты отчасти Блока, Клюева и некоторых имажинистов. О Гоголе же надо вообще умолчать. Этот русскоязычный мистик был абсолютно одинок, ни на кого не повлиял, ни с кем не пересекся. Он создал говорящий паноптикум России, паноптикум, озаренный безмятежным светом безумия. Такие странные писатели, вне традиции и национальных корней, есть во всех литературах. В поэзии девятнадцатого века был и Аполлон Григорьев, и Кольцов — надорванные струны степей. Путь к познанию собственного словесного мелоса оборвался на супервеликом Хлебникове.