19.
Я счастлив, что уже почти десятилетие могу осуществлять собственный распад в России. Здесь стихийность духа и жизни создают колоссальный диапазон и глубину предчувствиям, эхом отзывающимся моему Знанию и ощущению собственной пластической гибели. Я не мыслю своего искусства вне России — это последняя страна стихии. Говоря это, я думаю о другой еще живой стихии — Испании.
20.
Единственно с кем я чувствую духовную связь, — это с потрескавшимися золочеными досками византийских икон. Они для меня служат и Родиной, и матерью, и женой, и даже домом. Обратная перспектива уводит меня в неизведанное и всегда близкое. Трещины на сумрачных ликах, как тропинки на теле русской земли: сколько по ним ни иди, они всегда обязательно приведут к белому храму и необъятной синеве далей.
21.
Русское искусство — мост из Византии в будущее. Внизу долины, полные тысячелетнего хаоса, экскрементов послевизан-тийской Европы. По этому мосту, минуя готику, возрождение, барокко, классицизм, романтизм, импрессионизм, уже шли многие. Быть может, мост рухнул, и я последний из идущих в пропасть? Не знаю, но все равно я иду.
Я родился в памятном для России 1937 году. Считаю поэтому себя принадлежащим к поколению тридцать седьмого года. Отец мой — профессор, теоретик рисунка. Если смотреть глубже, то в семье были разные: думный дьяк Долматов — присоединитель Пскова к Московскому княжеству; поэтесса графиня Ростопчина, академик скульптуры Мартос и прочие. Рисовать стал с детства, двенадцати лет поступил в художественную школу при Академии Художеств. Окончил ее в 1956 году. С 1957 года учился в Московском художественном институте имени Сурикова, который и окончил в 1962 году. Моим официальным учителем был профессор Евгений Кибрик, бывший ученик Филонова, гордившийся тем, что сжег все свои работы, сделанные в мастерской Филонова. В этом у меня, несомненно, есть общее с Кибриком — я тоже сжег свои работы, сделанные в мастерской Кибрика. В остальном не чувствую своей принадлежности ни к какой школе, ни к какому художнику. Мои единственные учителя — древние русские иконы. Мое творчество распадается на несколько периодов, связанных между собою только различными личными переживаниями:
1) период неоимпрессионизма и сезаннизма — 1954— 1956 гг.;
2) период первых абстрактных композиций 1956-1959 гг.;
3) период мистического символизма — 1959—1963 гг;
4) период усиленного занятия графикой и линогравюрой — 1963-1967 гг.
Сейчас вновь возвращаюсь к живописи, но об этом говорить еще рано — все еще впереди. Период мистического символизма считаю вполне очерченным человеческим явлением, обладающим цельной концепцией взглядов, представляющим интерес и для зрителей.
В Москве выставлялся на трех выставках молодых художников и на выставке, посвященной изображению памятников древнерусского искусства, в Манеже. За границей выставлялся в Польше (1985 г.) и в Париже (1965 г.). Основное направление приложения энергии в своем творчестве определить затрудняюсь: меня одинаково тянет к живописи, графике, рисунку и стиху, скульптуре, гравюре, драматургии. В изобразительном искусстве вижу один из выходов из одиночества.
1960-е гг.
ТРИДЦАТЬ ГРИВУАЗНОСТЕЙ о РУССКОМ ТОТАЛИТАРИЗМЕ
Записки русского аристократа
1.
Тоталитаризм в России многолик, как Шива и бодисатва — в каждом изгибе современной жизни царит нетерпимость. Говорить о том, что русские бесстрастны, — ошибка. Они защищают свое рабство с бешенством, достойным лучшего применения. Будущее России в полном отрешении от традиций тоталитаризма, покидании оскверненных жестокостью мест. Крупные города России — Москва, Санкт-Петербург, Екатеринбург — должны быть покинуты. Сами стены этих проклятых мест пропитаны кровью и насилием.
2.
Великая русская литература 19 века очень двусмысленное явление. Фактически все популярные русские прозаики — и Толстой, и Достоевский, и Тургенев, и Чехов — были величайшими разрушителями. Все они подстрекали нашу наиподлейшую в мире разночинную интеллигенцию на разбой. Проповедь скрытой революции среди уголовных элементов всегда опасна. Толстой зачитывался Руссо, Достоевский — Фурье, а Чехов чтил народников. И Бунин тоже из этого же левого болота...
3.
Когда Толстой сказал философу Федорову, хранителю Румянцевской библиотеки, что хорошо бы подложить «динамитец» и под его библиотеку, и под храм Христа Спасителя, то Федоров перестал подавать Тодетому руку и обегал его на улицах Москвы, как зачумленного. Лазарь Каганович был в некотором роде толстовцем, когда лично нажал рычаг взрывного устройства, подведенного под храм Христа. Он дополнил Толстого, заметив: