Когда я познакомился с ним в Лондоне в 1943 году, он был живым, веселым парнем, слыл проамерикански настроенным, главным образом из-за того, что с прибытием в Англию каждого нового воинского подразделения из Соединенных Штатов его смутная надежда на освобождение Парижа сменялась все большей уверенностью. Американская простота и фамильярность во взаимоотношениях с представительницами слабого пола восхищала его, но следовать нашему примеру оказывалось выше его сил. Для него, одного из тех несчастных мужчин, чьи представления о любви, сексе, равенстве между полами неизменно связывались с одной-единственной женщиной, четырехлетняя разлука с любимой, живущей за Английским каналом1, где сосредоточены шестьдесят немецких дивизий, не только не меняла его взглядов, а, напротив, укрепляла в них.
И вот всем стало ясно, что вторжение на континент в скором времени неизбежно. Ронни, получив к этому времени повышение, добровольно вызвался отправиться в самую горячую точку и каким-то образом ухитрился вступить на песок пляжа в Нормандии в первый день высадки англо-американских войск. С этого момента он стал образцовым, без всякого изъяна, солдатом, который считал дело своей страны собственным делом. Всегда с веселой улыбкой предлагал свои услуги в патрулировании, разведке, обеспечении связи, атаках, а ведь его подразделение обычно не выполняло боевых задач. Думаю, справедливости ради надо сказать: все, что мог сделать простой, занимающий незначительную должность лейтенант, чтобы, преодолевая оборонительные линии противника с рядами колючей проволоки, прогнать немецкую армию назад, к Рейну, — Ронни честно делал.
В тот день, когда пал Париж, Ронни въехал в город с первыми американскими частями, под восторженные крики толпы, не обращая внимания на огонь вражеских снайперов. Его вез на своем грузовичке капрал по фамилии Уоткинс, который, хотя ему чуть больше сорока и он отец пятерых детей, остался романтиком в душе и горячо симпатизировал Ронни.
Под руководством этого Уоткинса он вел свою машину по парижским улицам, то опасно пустынным, то забитым празднующими победу парижанами, — вел к тому дому за Сен-Лазарским вокзалом, у дверей которого в последний раз видел Виржини.
Существует целое племя счастливых мужчин, в подобной любовной жажде находящих свою даму нарядной и надушенной, готовой броситься им в объятия. Стоит ли говорить, что Ронни не принадлежал к этим счастливцам? Виржини нигде поблизости не оказалось, и никто из опрошенных соседей ее не помнил. В ее старой квартире жила какая-то чокнутая пара из Каены; узнав, что Ронни говорит по-французски, эти двое воспользовались такой возможностью, чтобы тут же горько пожаловаться на бомбежки английской авиации, — к несчастью, под них попали.
В тот вечер в разгар шумного веселья в честь первых двадцати четырех часов свободы прекрасного города Ронни рассеянно бродил по Парижу с улыбкой на губах, — слишком хороший, добрый человек, чтобы своей печалью портить настроение друзьям, отравлять им праздник. Внутри себя переживал трагедию обманутого ожидания, все больше убеждаясь: для него любовь кончилась раз и навсегда, едва начавшись.
Наша часть, совсем уж выбившись из сил на подступах к Парижу, там и осталась по чьим-то весьма двусмысленным приказам. Расположились в небольшом отеле неподалеку от улицы Риволи, а тем временем линия фронта уходила от нас все дальше. Ронни занимал соседний номер, и каждую ночь я слышал за стенкой его по-военному четкие шаги — расхаживает взад и вперед по комнате, словно часовой, который решается подойти к полковнику и доложить ему, что опозорил честь полка.
И вот произошло чудо: однажды днем, через трое или четверо суток после нашего прибытия в Париж, ехал он на том же грузовичке с капралом по Итальянскому бульвару и увидел Виржини: быстро катит на велосипеде в противоположном направлении. Правда, стала блондинкой, но Ронни — он внимательно изучал каждое встречающееся ему на улице женское лицо с нервным упрямством радарной антенны — провести невозможно. Махнул Уоткинсу: мол, поворачивай назад. Уоткинсу уже частично передалась охватившая командира страсть, — резко развернувшись, он врезался в самую гущу велосипедов, джипов и пешеходов и, невзирая на все препятствия, сумел поравняться с Виржини на углу улицы Лафит. Ронни, выпрыгнув на ходу из машины, дико заорал, выкрикивая имя Виржини и пытаясь ухватиться за руль ее велосипеда. Почти сразу она узнала его, они порывисто обнялись прямо на улице, а Уоткинс, в восторге, широко улыбался, глядя на них вместе с другими — многие остановились и наблюдали за этой сценой с большим интересом.
Как позже признавался мне Ронни, в тот момент, на оживленной улице, запрудив все движение, оглушенный пронзительным воем сигналов, крепко держа Виржини в объятиях, он почувствовал, что война достигла для него кульминационной точки.
Как выяснилось, Виржини куда-то торопилась и не могла терять время, но все же выкроила минуту-другую, чтобы опрокинуть с ним по стаканчику в ближайшем кафе и немного поговорить. Час спустя, рассказывая мне об их разговоре, Ронни, никак не мог вразумительно передать, о чем он был.
Условились о встрече в шесть вечера, в баре неподалеку от нашего отеля, и при расставании поцеловались. Ронни — для него в понятие «любовь» непременно входило понятие «дарение» — провел весь остаток дня, собирая из всевозможных источников подарки для Виржини. Купил ей ярко-красный шарф, несмотря на просто умопомрачительный обменный курс; выменял за немецкий трофейный бинокль пять ярдов парашютного шелка; выпросил у одного друга три коробки сардин, которые тот свято хранил в вещмешке и таскал за собой повсюду целых два месяца; приказал Уоткинсу использовать свои связи с американскими сержантами, работавшими на кухне, чтобы получить и с них дань. Уоткинса не пришлось долго уговаривать — всегда рад услужить; успешно провел операцию — вернулся с коробкой, а в ней десять пайков и пятифунтовая банка апельсинового джема — немалый подвиг в городе, где все поголовно, и солдаты и гражданские, давно вынуждены сесть на строгую диету.
Ронни хотел, чтобы я с ней познакомился, даже просил, но я убеждал его, что в первый день их встречи, когда постепенно проходит шок от зря потерянных лет, им лучше побыть наедине. Однако он — его понимание счастья подразумевало необходимость им делиться, конечно, нервничал: как сложатся эти первые, деликатные моменты встречи с Виржини?.. Настоял все же, чтобы я побыл с ними минут пять, не больше, а потом можно и удалиться.
Прихожу я в бар вскоре после шести: Ронни сидит весь напрягшись, в поту, один среди разложенных на полу подарков, то и дело с тревогой поглядывая на часы. Сажусь напротив.
— Она не пришла, — говорит. — Какой же я дурак! Нужно было ей сказать, что я зайду за ней и приведу ее сюда. Наверно, не может найти этот бар.
— Но ведь она прожила всю жизнь в Париже, — возразил я. — Отыщет, непременно отыщет этот бар!
— Не знаю, право… — Ронни, задумавшись, не спускал глаз с двери. — К тому же беда с временем: сказал, что встречаемся в шесть, но не помню, что имел в виду — французское или армейское время. — В те годы из-за мероприятий по сбережению дневного света, проводимых прижимистыми немцами, чтобы сэкономить на топливе и удлинить рабочий день, французское время на час опережало наше. — А может, она была здесь, — волновался Ронни, — и не стала ждать, пошла домой, а я, как последний идиот, даже не спросил у нее адрес…
— А не видел ли ее бармен? Ты спрашивал?
— Да, говорит, что никого не видел, — грустно ответил Ронни.