Выбрать главу

— Возит меня вот уже полтора года, — вопил Ронни, — никогда не опаздывал ни на минуту — и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип?

— Ну, — отвечал я с сомнением, — может, и сумею тебе его достать, если дашь мне час или больше.

— «Час или больше»! — Ронни дико захохотал — просто ужасным смехом. — Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?! «Час или больше»! — Дико озираясь, он переводил взгляд с одного равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу. — Боже, что за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли кого-нибудь, у кого есть велосипед?

— Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь… выручить…

— «Помочь»… «выручить»… — повторил он, с рычанием поворачиваясь ко мне. — Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты!

— Ронни, что ты… — упрекнул я его.

За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по отношению ко мне.

— Всем на все плевать! — орал он. — Тебе меня не одурачить!

Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо накалилось.

— Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! — орал он бессвязно, энергично размахивая руками. — Я пойду к ней пешком!

— На это понадобится самое меньшее полчаса, — отрезвил я его.

— Сорок пять минут! — отрезал Ронни. — Но какая теперь разница? Если этот проклятый шофер явится — скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня на улице. Дорогу он знает.

— Хорошо, — примирительно согласился я. — Желаю удачи!

Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал — с трудом, шумно пыхтя — вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон: крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук тяжелых ботинок по мостовой — все глуше, замирал вдали, растворялся в направлении Монмартра… Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела, стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине…

У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел — выезжает из-за угла на улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска, — теперь по его опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии.

С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая, доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет цветов.

Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще добродушно улыбаясь.

— Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на улице.

— Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? — Меня все больше раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого идиотское удовольствие.

— Где я был? — Он недоумевал. — Как — где?..

— Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал.

— Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный, сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь, — гвоздики! — довольный, указал рукой на цветы. — С ума сойдете, когда узнаете, во что мне этот букетик обошелся…

— Уоткинс, — я старался оставаться спокойным, — ты опоздал на целый час!

— Что-что? — Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы. — Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже чуть раньше — ведь сейчас только без десяти.

— Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! — строго поправил я.

— Что-что? — И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей физиономии.

— Десять минут пятого, — повторил я. — Разве тебе не сказали, что с полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с французским?

— Боже! — прошептал пораженный Уоткинс. — Ах, бедный я, несчастный! — В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после анестезии. — Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не был, а утром… у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне сообщить. Ах, бедный я, несчастный я… Мамочка! Где сейчас лейтенант?

— В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской богоматери, выбивается из последних сил.

Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое, жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли, что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону Монмартра…

— Что же мне делать, — проговорил он упавшим голосом. — Что, черт подери, мне делать?..

— Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось возвращаться пешком и домой, — посоветовал я ему.

Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика, небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал.

Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель.

Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня взглядом, а так и сидел молча — сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная фигура, — уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над кроватью.

— Ты слышал? — наконец вымолвил он.

— Слышал.

— Армия, — тихо констатировал он. — Если со мной должно произойти что-то приятное, обязательно вмешивается армия.

В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя; горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь зубы:

— Французское время, черт бы его побрал!

Я долил виски в его стакан.

— Как же это я опростоволосился? — сокрушался он. — Ведь давно воюю…

— Что произошло? — поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет ему прийти наконец в себя.

— Ничего. — Он фыркнул. — Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы?

— Да, видел.

— Как предусмотрительно с его стороны, не находишь?

— Да, конечно.

— Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами, — все пальцы в масле.

— Рассердилась?

— Не совсем так… Рассказываю, что случилось, — хохочет! Так, что я стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у женщины такого хохота.

— Ладно, Ронни, — мне не хотелось бередить его рану, — расскажешь как-нибудь в другой раз.

Ронни упрямо замотал головой.

— Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота, поцеловала меня в лоб. «Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь. Останемся хорошими друзьями» — вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я себе виски, и сидели мы молча.

— Потом попросила меня помочь ей с бутербродами, — вдруг снова заговорил Ронни. — Открывал пару банок тушенки — порезал палец. — И протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся кровью. — Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну — просто смешно. Ее друзья явились раньше — в четыре пятнадцать. Сожрали все, до последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше — в четыре тридцать пять.