Выбрать главу

Констанс знала — у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна, выглядит куда моложе, совсем ребенком — не старше шестнадцати-семнадцати. И что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай, все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и отец сошел с трапа…

— Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином, — предположил он.

— Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место поспокойнее.

Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской, — плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу. Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды «Отдать концы!».

— Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно, — промолвил отец. — Ты захватила с собой драмамин?

Как только она услыхала слово «драмамин», прежняя враждебность к ней вернулась. Надо же, в такой ответственный момент!

— Мне он не понадобится! — резко ответила она и сделала большой глоток шампанского.

Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое, как уксус.

Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: «В последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!» Стоит перед ней — крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый — и, по-видимому, забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с этого драгоценного парохода, — интересно, как ему эта выходка понравится?

— Как я тебе завидую! — заговорил отец. — Кто бы меня отправил в Европу, когда мне было всего двадцать…

«Двадцать», «двадцать», — мысленно повторила Констанс. — «Вечно одна и та же песня».

— Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о зависти. Пощади меня!

— Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать, — мягко возразил отец, — ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю.

И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо понимает дочь, — не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их, погружаясь в глубины таинственного современного мира.

— Давай не будем спорить, — откликнулась Констанс глухим, низким голосом.

Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину.

— Повеселись как следует, — напутствовал ее отец. — Обязательно посети все самые приятные места. Захочешь остаться подольше — дай мне знать. Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель.

— Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту гавань, — твердо заявила Констанс.

— Как угодно, дорогая моя.

Когда он ее так называл, «дорогая моя», она понимала, что он просто шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся громкие возгласы прощания и веселый смех, — это невыносимо. Будь она в лучших отношениях с отцом, всплакнула бы.

Раздался протяжный гудок — приглашение провожающим сойти на берег. Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче.

Потом он с очень серьезным видом произнес:

— Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за это.

Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью. Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь перестали быть друзьями.

— До свидания, — выдавила она обычным, не низким голосом. — Слышишь гудок? Прощай!

Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери — но отнюдь не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а с него — на берег.

Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда — в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и, похваливая себя за проявленное величие духа, думала: «Ну вот, я приближаюсь к континенту, с которым меня ничто не связывает…»

* * *

Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника, — он уже приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу — ничего не стоит потерять равновесие и упасть.

Какой-то мужчина ждет места рядом с ней, — она сразу вся напряглась, стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая осторожность — только вперед, себе под ноги и не верти зря головой.

— А я вас знаю, — сообщил он во время благополучного подъема на вершину. — Вы та самая очень серьезная американка.

Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо от прилива крови.

— А вы, — ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах, все без всяких церемоний общались друг с другом), — тот самый веселый англичанин.

— Вы правы, но лишь наполовину, — улыбнулся он. — Нет, по крайней мере, на треть — это точно!

Зовут его Притчард, это она знала — слышала, как обращались в отеле; слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: «Такой бесшабашный — слишком самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает».

Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный. И нос длинный — такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше, прикинула она.

Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил Констанс:

— Дешевые, «Плейерс», — не обессудьте.

— Нет, спасибо, — поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей попытаться прикурить сигарету — обязательно выпустит из рук перекладину подъемника и упадет.

Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными, тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем, заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку — вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на лыжах, сразу видно — один из тех лыжников, которые не боятся никаких падений.