«Он ведь был такой маленький, такой теплый…»
Прости, что я не умею плакать, просто, по-человечески, а все пою, бегу куда-то, цепляясь за все крылья, пролетающие мимо меня, высокий, растрепанный, с волной загара на лбу. Прости. Так надо.
Мы тихо идем вдоль заборов. Кладбище уже близко. Вот оно: островок весенней белизны и зелени среди пыльного пустыря. Теперь иди одна. Я подожду тебя здесь. Глаза твои улыбнулись быстро и стыдливо. Ты ведь хорошо знаешь меня…
Калитка скрипнула и захлопнулась. Я сижу один на жиденькой траве. Поодаль — огород: лиловая капуста. За пустырем — фабричные корпуса, легкие кирпичные громады, плавающие в голубой мути. У ног моих, в песчаной воронке, ржаво блестит продавленная жестянка. Кругом тихо и по-весеннему пусто. Смерти нет. Ветер, как мягкая кукла, наваливается сзади на меня, пуховой лапой щекочет мне шею. Смерти не может быть. Мое серд<ц>е тоже пролетело сквозь зарю. У нас с тобой будет новый золотой сын. Он создан будет из твоих слез и сказок моих. Сегодня понял я, как прекрасны скрещенные в небе проволоки, и туманная мозаика фабричных труб, и вот эта ржавая жестянка с вывернутой полуоторванной зубчатой крышкой. Тусклая травка бежит, бежит куда-то по пыльным волнам пустыря. Я поднимаю руки. По коже скользит солнце. Кожа вся в разноцветных искорках.
И вот хочется мне встать, распахнуть объятья, обратиться с широкой и светлой речью к невидимым толпам. Начать так: «Радужные боги…»
Рассказы, написанные по-русски
(1920–1940)
Нежить
Я задумчиво пером обводил круглую, дрожащую тень чернильницы. В дальней комнате пробили часы, а мне, мечтателю, померещилось, что кто-то стучится в дверь — сперва тихонько, потом все громче; стукнул двенадцать раз подряд и выжидательно замер.
— Да, я здесь, войдите…
Ручка дверная застенчиво скрипнула, склонилось пламя слезящейся свечи, и он бочком вынырнул из прямоугольника мрака — согнутый, серый, запорошенный пыльцою ночи, морозной и звездистой…
Знал я лицо его — ах, давно знал!
Правый глаз был еще в тени, левый пугливо глядел на меня, продолговатый, дымчато-зеленый; и зрачок рдел, как точка ржавчины… А этот мшисто-серый клок на виске да бледно-серебристая, едва приметная бровь, — а смешная морщинка у безусого рта, — как это все дразнило, бередило смутно память мою!
Я встал, — он шагнул вперед.
Худое пальтишко застегнуто было как-то не так — по-женски; в руке он держал шапку, — нет, темный, неладный узелок, — шапки-то не было вовсе…
Да, конечно, я знал его — даже, пожалуй, любил, — только вот никак придумать не мог, где и когда мы встречались, а, верно, встречались мы часто, иначе я не запомнил бы так твердо вон этих бруснично-красных губ, заостренных ушей, кадыка забавного…
С приветливым бормотаньем я пожал его легкую, холодную руку, тронул спинку дряхлого кресла. Он сел, как ворона на пень, и заговорил торопливо:
— Так жутко на улицах. Я и зашел. Зашел проведать тебя. Узнаешь? Мы ведь с тобой, бывало, что ни день резвились вместе, аукались… Там — на родине… Неужто забыл?
Голос его словно ослепил меня, в глазах запестрело, голова закружилась; я вспомнил счастье, гулкое, безмерное, невозвратное счастье…
Нет, не может быть! Я — один… Это все — лишь бред прихотливый! Но рядом со мной и вправду кто-то сидел — костлявый, нелепый, в ушастых немецких сапожках, и голос его звенел, шелестел, золотой, сочно-зеленый, знакомый, — а слова были все такие простые, людские…
— Ну вот — вспомнил… Да, я — прежний Леший, задорная нéжить… А вот и мне пришлось бежать…
Он вздохнул глубоко, и почудились мне вновь — тучи шатучие, высокие волны листвы, блестки бересты что брызги пены да вечный, сладостный гул… Он нагнулся ко мне, мягко заглянул в глаза:
— Помнишь лес наш, ель черную, березу белую? Вырубили… Жаль было мне нестерпимо; вижу, березки хрустят, валятся, — а чем помогу? В болото загнали меня, плакал я, выл, выпью бухал, — да скоком, скоком в ближний бор.
Тосковал я там; все отхлипать не мог… Только стал привыкать — глядь, бора и нет, — одно сизое гарево. Опять пришлось побродяжить. Подыскал я себе лесок — хороший лесок был — частый, темный, свежий, — а все как-то не то… Бывало, от зари до зари играл я, свистал неистово, бил в ладоши, прохожих пугал… Сам помнишь: заплутался ты однажды в глуши моей — ты и белое платьице, — а я тропинки в узел связывал, стволы кружил, мигал сквозь листву, — всю ночь проморочил… Но я так только, шутки ради, даром что чернили меня… А тут я присмирел; невеселое было новоселье… Днем и ночью вокруг все трещало что-то. Сперва я думал — свой брат, леший, там тешится; окликнул, прислушался. Трещит себе, громыхает, — нет, не по-нашему выходит. Раз, под вечер, выскочил я на прогалину — вижу, лежат люди — кто на спине, кто на брюхе. Ну, думаю, поразбужу их, расшевелю! Стал я ветвями встряхивать, шишками лукаться, шуршать, гукать… Битый час провозился — все ни к чему. А как ближе взглянул, так и обмер. У того голова на одной красной ниточке висит, у того вместо живота — ворох толстых червей… Не вытерпел я. Завыл, подпрыгнул и давай бежать…