XXVIII
к общему исходному их началу, в котором ложь, становясь очевидною, сама себя обличает своим внутренним противоречием. Это и значит вырвать заблуждение с корнем.
Вникая глубже и переходя от системы к содержанию, мы усматриваем в богословских сочинениях Хомякова еще другую отличительную черту. С виду они имеют характер по преимуществу полемический; на самом же деле полемика занимает в них второстепенное место, или, говоря точнее, полемики в строгом смысле слова, то есть опровержений чисто-отрицательного свойства, в них почти вовсе нет. Нельзя никак взять из его сочинений одну отрицательную сторону (возражения и опровержения), не забрав стороны положительной (то есть уяснения Православного учения); нельзя потому, что у него одна сторона от другой не отделяется: обе составляют одно неразрывное целое. Не найдется у него ни одного довода против Латинян, заимствованного у Протестантов, и нидовода против Протестантов, взятого из Латинского арсенала; не найдется ни одного, который бы не был то есть не был бы поправлен как против Латинства, так и против Протестантства, и это оттого, что каждый его довод, в сущности, есть не отрицание, а прямое положение, только заостренное для полемической цели.
Если б мы увлеклись желанием проследить этот процесс на деле, то нам пришлось бы повторить все содержание, по крайней мере, трех главных брошюр Хомякова; пусть лучше сами читатели, своими собственными впечатлениями, проверять наши слова. Но чтоб нагляднее выразить ту отличительную особенность, на которую мы указали и которая, по мнению нашему, составляет главную заслугу Хомякова, мы позволим себе прибегнуть к сравнению.
Когда человек стоит в облаке или в тумане, он сознает только отсутствие или недостаток света; но откуда нашел туман, далеко ли он раскинулся и где солнце? — этого он не знает, не видит и не может сказать.
Наоборот, когда небо ясно, и светить яркое солнце, каждая набегающая туча вырисовывается на нем всеми своими очертаниями, своей ограниченностью, как туча, как противоположность свету.
Хомяков выяснил область света, атмосферу Церкви, и на ней само собой, выступило лжеучение, как отрицание света, как темное пятно на небе. Границы лжеучения стали явны; оно опре-
XXIX
делилось. Мы говорим о лжеучении в единственном, а не во множественном числе, хотя подразумеваем Латинство и Протестантство именно потому, что отныне оба вероисповедания представляются нам как одно, единое заблуждение, и что это единство могло быть высмотрено только с той точки зрения, на которую поставил нас Хомяков, то есть из Церкви. До него, в нашей Православной школе, Латинство и Протестантство всегда принимались за две взаимно исключающиеся противоположности, за два полюса. Такими они действительно представляются на Западе, потому что там окончательно раздвоилось религиозное сознание, и утратилось самое понятие о Церкви, то есть о той среде, из которой эти два вероисповедания выделились, под влиянием Романской и Германской стихий. Тоже представление об них перешло и к нам; мы усвоили себе готовые определения и взглянули на Латинство глазами Протестантов, а на Протестантство глазами Латинян. Теперь, благодаря Хомякову, все переставляется. Прежде, мы видели перед собою две резко определенные формы западного Христианства, и Православие, как бы остановившееся на распутии; теперь мы видим, иначе живой организм истины, вверенной взаимной любви, а вне Церкви-логическое знание, отрешенное от нравственного начала, то есть , в двух моментах его развития, а именно: рассудка, хватающегося за истины и отдающего свободу в рабство внешнему— это Латинство, и рассудка, доискивающегося истины и приносящего единство в жертву искренности — это Протестантство.
Может быть, теперь, стало несколько понятнее то, что было нами сказано выше, что мы повторим вновь: Хомяков выяснил идею Церкви в той мере (всегда неполой), в какой вообще живое явление поддается логическому определению. Он выразил эту идею точно, строго, в форме, так сказать, стереотипной, в которой уже нельзя ничего прибавить и от которой нельзя ничего урезать. Такова его заслуга в области богословия. Им открывается новая эра в истории Православной школы.
С этим словом мы переходим к заключительным соображениям о дальнейшем ее развитии.
Прежде всего возникает вопрос: так ли богословские труды Хомякова были поняты и оценены специалистами этого дела, нашим ученым духовенством?
Образованный, ученый мирянин, заступающийся за Православие ивыходящий на состязание с иноверцами — такое редкое у нас
XXX
явление не могло, разумеется, не возбудить в кругу специалистов приятного изумления.
Искренность убеждения, слышная в голосе, выходившем из общественной среды, более склонной к дряблому скептицизму, чем к чему-либо иному, строгая, логическая последовательность в аргументации, неожиданность и железная сила доводов, признанная самими противниками — все это, естественно, было встречено с радостью.
Не боясь возражений, можно, кажется, сказать, что все специалисты обрадовались неожиданной подмоге и приветствовали в лице Хомякова первоклассного полемика. Можно сказать более: самое направление его мысли и сущность его воззрения на предметы веры встретили в специалистах одобрение и сочувствие, которыми покойный автор дорожил более, чем лестными о нем отзывами иностранной печати.
Но далеко не все специалисты так отнеслись к нему. Большинство издали ему рукоплескало, но не решалось идти за ним, не решалось даже гласно и открыто признать его. Вообще, в доходивших до нас из этого круга отзывах и суждениях мы часто замечали, отчасти преднамеренную сдержанность, а отчасти совершенно искреннее двойство впечатлений. С одной стороны слышалось сердечное желание согласиться, с другой какая-то боязнь усвоить себе что-то как будто новое, по крайней мере, неожиданное, что то, правда, светлое, но уж не слишком-ли даже светлое? К этому присоединялось и некоторое сожаление, как будто тоска: чувствовалось, что если взяться за оружие, выкованное Хомяковым, то пришлось бы вероятно сложить с себя значительную часть прежней, школьной арматуры, правда, тяжелой, неудобной, ни от чего не оберегающей, даже насквозь продырявленной, но за то как бы приросшей к членам; пришлось бы пожертвовать логическими приемами и оборотами, правда, всем надоевшими, ни на кого уже не действующими, но за то издавна затверженными и потому легкими; наконец, пришлось бы, может быть, из арсенала определений и доказательств кое-что и отбросить, как вовсе негодное, что правда и теперь не безусловно одобряется, даже осуждается как слабое и неверное, но осуждается как-то больше про себя, в своей совести или в кругу своих, а не на людях.
В этих опасениях все очень понятно; многое, именно все искреннее, заслуживает даже некоторого уважения. Тем не менее, они кажутся нам совершенно неосновательными, и мы наде-
XXXI
емся, что они скоро разорятся; мы даже уверены в этом, ибо, если б они нашли себе подтверждение и оправдание в чьем либо сильном авторитете, то последствия для будущности нашей Православной школы были бы крайне неблагоприятны.
Хомяков поставил вопрос между Церковью и западными вероисповеданиями на новую почву; он, так сказать, переменил позицию — с этим кажется согласны все специалисты. Выгодность ее как для обороны, так и для наступления, признается многими из них, чуть ли даже не всеми; но этого мало. Дело в том, что эта позиция не есть одна из многих возможных, даже не лучшая из всех, а единственно возможная. На нее, на эту позицию, рано или поздно должна перебраться вся школа, и чем раньше она это сделает, тем будет лучше: ибо, при свойстве предстоящей впереди борьбы, за нами нет другой позиции, на которой бы мы могли удержаться. Слова эти вероятно возбудят недоумение. Нас спросят: «Какая же еще борьба? Борьба действительно горела и казалась страшной в XVI и XVII веках, когда Латинство и Протестантство, в то время еще полные сил и самоуверенности, надвигались на нас с двух сторон; но мы и тогда отбились; а теперь?… Перед кафедрою Римского первосвященника, сильно покачнувшейся набок, последняя горсть неисправимых ее поклонников ломается и кривляется, пародируя выдохшееся молитвенное воодушевление; сам папа, прикованный к роковому наследию притязаний, от которых нельзя отречься, посылает всему миру бессильные проклятия, а проклинательная формула, на дрожащих устах его, превращается в отходную над Папизмом. С другой стороны, Протестантство бежит на всех парусах от нагоняющего его неверия, бросая через борт свой догматический груз, в надежде спасти себе Библию; а критика, с язвительным смехом, вырывает из оцепеневших рук его страницу за страницею и книгу за книгой… Чего ж бояться и кого бояться? Была ли даже действительная надобность пришибать тяжелою палицею старых противников, когда они видимо, на наших глазах, умирают от истощения?»