Сначала полагали, что жених с невестой сию минуту приедут, не приписывая никакого значения этому запозданию. Потом стали чаще и чаще поглядывать на дверь, поговаривая о том, что не случилось ли чего-нибудь. Потом это опоздание стало уже неловко, и родные и гости старались делать вид, что они не думают о женихе и заняты своим разговором.
Протодьякон, как бы напоминая о ценности своего времени, нетерпеливо покашливал, заставляя дрожать стекла в окнах. На клиросе слышны были то пробы голосов, то сморкание соскучившихся певчих. Священник беспрестанно высылал то дьячка, то дьякона узнать, не приехал ли жених, и сам, в лиловой рясе и шитом поясе, чаще и чаще выходил к боковым дверям, ожидая жениха. Наконец одна из дам, взглянув на часы, сказала: «однако это странно!» и все гости пришли в беспокойство и стали громко выражать свое удивление и неудовольствие. Один из шаферов поехал узнать, что случилось. Кити в это время, давно уже совсем готовая, в белом платье, длинном вуале и венке померанцевых цветов, с посаженой матерью и сестрой Львовой стояла в зале Щербацкого дома и смотрела в окно, тщетно ожидая уже более получаса известия от своего шафера о приезде жениха в церковь.
СТРАНИЦА СВЕРСТАННОГО ЛИСТА С ТЕКСТОМ «АННЫ КАРЕНИНОЙ», ПЕЧАТАВШИМСЯ В ОТДЕЛЬНОМ ИЗДАНИИ 1878 Г., С ИСПРАВЛЕНИЯМИ Л. Н. ТОЛСТОГО
Размер подлинника
Левин же между тем в панталонах, но без жилета и фрака ходил взад и вперед по своему нумеру, беспрестанно высовываясь в дверь и оглядывая коридор. Но в коридоре не видно было того, кого он ожидал, и он, с отчаянием возвращаясь и взмахивая руками, относился к спокойно курившему Степану Аркадьичу.
— Был ли когда-нибудь человек в таком ужасном дурацком положении! — говорил он.
— Да, глупо, — подтвердил Степан Аркадьич, смягчительно улыбаясь. — Но успокойся, сейчас привезут.
— Нет, как же! — со сдержанным бешенством говорил Левин. — И эти дурацкие открытые жилеты! Невозможно! — говорил он, глядя на измятый перед своей рубашки. — И что, как вещи увезли уже на железную дорогу! — вскрикнул он с отчаянием.
— Тогда мою наденешь.
— И давно бы так надо.
— Нехорошо быть смешным… Погоди! образуется.
Дело было в том, что когда Левин потребовал одеваться, Кузьма, старый слуга Левина, принес фрак, жилет и всё, что нужно было.
— А рубашка! — вскрикнул Левин.
— Рубашка на вас, — с спокойной улыбкой ответил Кузьма.
Рубашки чистой Кузьма не догадался оставить, и, получив приказанье всё уложить и свезти к Щербацким, от которых в нынешний же вечер уезжали молодые, он так и сделал, уложив всё, кроме фрачной пары. Рубашка, надетая с утра, была измята и невозможна с открытой модой жилетов. Посылать к Щербацким было далеко. Послали купить рубашку. Лакей вернулся: всё заперто — воскресенье. Послали к Степану Аркадьичу, привезли рубашку; она была невозможно широка и коротка. Послали наконец к Щербацким разложить вещи. Жениха ждали в церкви, а он, как запертый в клетке зверь, ходил по комнате, выглядывая в коридор и с ужасом и отчаянием вспоминая, что он наговорил Кити, и что она может теперь думать.
Наконец виноватый Кузьма, насилу переводя дух, влетел в комнату с рубашкой.
— Только застал. Уж на ломового поднимали, — сказал Кузьма.
Через три минуты, не глядя на часы, чтобы не растравлять раны, Левин бегом бежал по коридору.
— Уж этим не поможешь, — говорил Степан Аркадьич с улыбкой, неторопливо поспешая за ним. — Образуется, образуется… — говорю тебе.
IV.
— Приехали! — Вот он! — Который? — Помоложе-то, что ль? — А она-то, матушка, ни жива, ни мертва! — заговорили в толпе, когда Левин, встретив невесту у подъезда, с нею вместе вошел в церковь.
Степан Аркадьич рассказал жене причину замедления, и гости улыбаясь перешептывались между собой. Левин ничего и никого не замечал; он, не спуская глаз, смотрел на свою невесту.
Все говорили, что она очень подурнела в эти последние дни и была под венцом далеко не так хороша, как обыкновенно; но Левин не находил этого. Он смотрел на ее высокую прическу с длинным белым вуалем и белыми цветами, на высоко стоявший сборчатый воротник, особенно девственно закрывавший с боков и открывавший спереди ее длинную шею и поразительно тонкую талию, и ему казалось, что она была лучше, чем когда-нибудь, — не потому, чтоб эти цветы, этот вуаль, это выписанное из Парижа платье прибавляли что-нибудь к ее красоте, но потому, что, несмотря на эту приготовленную пышность наряда, выражение ее милого лица, ее взгляда, ее губ были всё тем же ее особенным выражением невинной правдивости.