— Ладно, — говорит, — он мою спину высечет, загорится она у меня, да и у него как бы больнее чего не загорелось.
Услыхал эти слова Иван, тотчас вернулся к судьям.
— Судьи праведные! Он меня спалить грозит. Прислушайте, при свидетелях сказал.
Позвали Гаврилу.
— Правда, ты говорил?
— Я ничего не говорил. Секите, коли ваша власть есть. Видно, мне одному за мою правду страдать, а ему всё можно.
Хотел еще что-то сказать Гаврило, да затряслись у него и губы и щеки. И отвернулся к стенке. Испугались даже судьи, глядя на Гаврилу. Как бы, думают, он и впрямь чего худого над соседом или над собой не сделал.
И стал старичок-судья говорить:
— А вот что, братцы: сойдитесь-ка вы лучше добром. Ты, брат Гаврило, разве хорошо сделал — тяжелую бабу ударил? Ведь хорошо, Бог помиловал, а то какой бы грех сделал. Разве хорошо? Ты повинись да поклонись ему. А он простит. Мы это решение перепишем.
Услыхал это писарь и говорит:
— Это нельзя, потому что на основании 117-й ст. миролюбивое соглашение не состоялось, а состоялось решение суда, и решение должно войти в силу.
Но судья не послушал писаря.
— Будет, — говорит, — язык чесать-то. Первая статья, брат, одна: Бога помнить надо, а помириться Бог велел.
И стал судья опять уговаривать мужиков, да не уговорил. Не стал его Гаврило слушать.
— Мне, — говорит, — без году пятьдесят, у меня сын женатый, и бит я отродясь не был, а теперь меня конопатый Ванька под розги привел, да я же ему поклонись! Ну, да будет... Попомнит меня и Ванька!
Задрожал опять голос у Гаврилы. Не мог больше говорить. Повернулся и вышел.
От волости до двора 10 верст было, и вернулся Иван домой поздно. Уж бабы вышли скотину встречать. Отпрёг он лошадь, убрался и вошел в избу. В избе никого не было. Ребята с поля не ворочались, а бабы скотину встречали. Вошел Иван, сел на лавку и задумался. Вспомнил он, как Гавриле решенье объявили и как он побелел и к стене повернулся. И защемило ему сердце. Примерил он к себе, кабы его высечь присудили. И жалко ему стало Гаврилы. И слышит он, закашлялся старик на печи, поворочался, спустил ноги и полез с печи. Сполз старик, протащился до лавки и сел. Уморился до лавки доползть, кашлял, кашлял, старик, откашлялся, оперся на стол и говорит:
— Что ж? присудили?
Иван говорит:
— 20 розг присудили.
Помотал головой старик.
— Худо, говорит, Иван, ты делаешь. Ох, худо! Не ему, себе худо делаешь. Ну, выпорят ему спину, тебе-то полегчает, что ли?
— Вперед не будет, — сказал Иван.
— Чего не будет-то? Чем он хуже тебя делает?
— Как, чего он мне сделал? — заговорил Иван. — Он бабу бы до смерти убил, да он и теперь сжечь грозится. Что ж ему кланяться за это?
Воздохнул старик и говорит:
— По всему ты, Иван, вольному свету ходишь и ездишь, а я на печи который год лежу, ты и думаешь, что ты всё видишь, а я ничего не вижу. Нет, малый, тебе ничего не видно; тебе злоба глаза замстила. Чужие-то грехи перед собой, а свои за спиной. Что сказал: он худо делает! Кабы он один худо делал, зла бы не было. Разве зло промеж людьми от одного заводится? Зло промеж двоих. Его плохоту тебе видно, а свою не видать. Кабы он один был зол, а ты бы хорош, зла бы не было. Бороду-то ему кто выдрал? Копну-то испольную кто поднял? По судам-то кто его волочил? А все на него воротишь. Сам плохо живешь, оттого и худо. Не так я, брат, жил и не тому вас учил. Мы с стариком, с отцом его, разве так жили? Мы жили как? — по-суседски. У него мука дошла, придет баба: — дядя Фрол, муки надо! — Иди, мол, молодка, в амбар, насыпай сколько надо. —У него некого с лошадьми послать, — ступай, Ванятка, сведи его лошадей. — А у меня чего нехватка, иду к нему. — Дядя Гордей, того-то, того-то надо. — Бери, дядя Фрол! —Так у нас шло. И вам житье легкое было. А теперь что? Вот намедни солдат про Плевну сказывал. Что ж, у вас теперь война хуже Плевны этой. Разве это житье? А грех-то! Ты мужик, ты хозяин в дому. С тебя спросится. Ты чему своих баб да ребят учишь? Собачиться. Намеднись Тараска и тот, сопляк, тетку Арину костит по-матери, а мать на него смеется. Разве это добро? Ведь с тебя спросится! Ты об душе-то подумай. Разве так надо? Ты мне слово — я два, ты мне плюху — я тебе две. Нет, малый, Христос по земле ходил, не тому нас, дураков, учил. Тебе слово, а ты смолчи, — его самого совесть обличит. Вот как Он нас, Батюшка, учил. Тебе плюху, а ты под другую подвернись: на, мол, бей, коли я того стою. А его совесть и зазрит. Он и смирится, и тебя послухает. Так-то Он нам приказывал, а не гордыбачить. Что ж молчишь? Так ли я говорю?
Молчит Иван — слушает.
Закашлялся старик, насилу отплевался, опять стал говорить:
— Ты думаешь, Христос-то нас худому учил? Ведь всё дли нас же, для добра. Ты об земном житье-то своем подумай: что тебе лучше али хуже стало с тех пор, как эта Плевна у вас завелась? Ты посчитай-ка, что ты провел добра на суды, что ты проездил, да прохарчил? У тебя сыновья-то какие орлы поднялись, тебе бы жить да жить, да в гору идти, а у тебя достаток убывать стал. А отчего? Всё оттого. От гордости от твоей. Тебе надо с ребятами в поле ехать да самому рассеять, а тебя враг к судье али к стракулисту какому гонит. Не во-время вспашешь, не во-время посеешь, она, матушка, и не родит. Овес-то отчего ныне не родился? Ты когда сеял? Из города приехал. А что высудил? Себе на шею. Эх, малый, ты свое дело помни: ворочай с ребятами на пашне да в дому, а обидел тебя кто, так ты по Божьи прости, и по делу-то вольготнее тебе будет, и на душе-то легость у тебя всегда будет.
Молчит Иван.
— Ты вот что, Ваня! Послушай ты меня, старика. Поди ты, запряги чалаго, поезжай ты тем же следом в Правление, прикрой ты там все дела и поди ты на утро к Гавриле, попростись ты с ним по-божески, да к себе позови, завтра же праздник (дело было под Рождество Богородицы), поставь самоварчик, полштоф возьми и развяжи ты все грехи, чтоб и вперед их не было, и бабам и детям закажи.
Воздохнул и Иван, думает «правду старик говорит», и отошло у него вовсе сердце. Только не знает, как дело это сделать, как помириться теперь.
И начал опять старик, точно угадал.
— Поди, Ваня, не откладывай. Туши огонь в начале, а разгорится — не захватишь.
Хотел еще что-то сказать старик, да не договорил: пришли бабы в избу, защекотали, как сороки. До них уж все вести дошли: и как Гаврилу присудили розгами высечь, и как он сжечь грозился. Всё узнали и своего приплели, и уж с Гавриловыми бабами на выгоне опять побраниться успели. Стали рассказывать, как им Гаврилова сноха грозилась производителем. Производитель, мол, Гаврилову руку тянет. Он теперь всё дело перевернет, а учитель, мол, уж другое прошенье к самому царю на Ивана писал, и в прошении все дела прописаны: и об шкворне, и об огороде, и половина усадьбы теперь к ним перейдет. Послушал их речи Иван, и застыло у него опять сердце, и раздумал мириться с Гаврилой.
У хозяина во дворе всегда дела много. Не стал с бабами говорить Иван, а встал и пошел из избы, пошел на гумно и в сарай. Пока убрался там да вернулся во двор, уже и солнышко зашло; подъехали и ребята с поля: они яровое под зиму надвоем пахали. Встретил их Иван, порасспросил про работу, подсобил убраться, отложил хомут разорванный починить, хотел еще убрать жерди под сарай, да уж вовсе смерклось. Оставил Иван жерди до завтра, а подкинул скотине корму, отворил ворота, выпустил Тараску с лошадьми на улицу ехать в ночное и опять запер ворота, заложил подворотню. «Теперь поужинать да и спать», подумал Иван, захватил хомут рваный и пошел в избу. И забыл он к тому времени и про Гаврилу, и про то, что̀ отец говорил. Только взялся за кольцо, входит в сени, слышит — из-за плетня ругается на кого-то сосед хриплым голосом. «На кой его дьявола! — кричит на кого-то Гаврило. — Убить его стоит!» Так и всплыло у Ивана от этих слов всё прежнее зло на соседа. Постоял он, послушал, покуда Гаврило ругался. Затих Гаврило, пошел и Иван в избу. Вошел он в избу, в избе засветили огонь; молодайка в углу сидит за пряхой, старуха ужинать собирает, старший сын оборки вьет на лапти, второй у стола сидит с книжкой, Тараска в ночное убирается.
В избе всё хорошо, весело, кабы не зазноба эта — сосед лихой.
Вошел Иван сердитый, сбросил кошку с лавки и баб разбранил, что у них лохань не на месте. И скучно стало Ивану; сел он, нахмурился и стал хомут чинить, и не идут у пего из головы Гавриловы слова, как он на суде погрозился и как сейчас прокричал хриплым голосом про кого-то: «убить его стоит!».