Брат твой – Иркутский полковник4; поздравь его от меня, как увидишь. Неужто он явится в полк? Сделай одолжение, отговори его от этого. У него, кажется, перед глазами мой пример. Я в этой дружине всего побыл 4 месяца, а теперь 4-й год, как не могу попасть на путь истинный. Да нельзя ли тебе написать к Арсеньеву об Шмитовых деньгах? Ты бы через это большую пользу принес человечеству: для того что у меня нет ни копейки, а Шмит, верно бы, со мною поделился.
Прощай, бесценный друг мой, люби меня и помни; скоро ли свидимся, не знаю. – На днях ездил я к Кирховше5 гадать об том, что со мною будет; да она не больше меня об этом знает; такой вздор врет, хуже Загоскина комедий. – Кстати, Шаховской меня просит сделать несколько сцен стихами в комедии, которую он пишет для бенефиса Валберховой, и я их сделал довольно удачно. Спишу на днях и пришлю к тебе в Москву6.
Прощай, от души тебя целую. Пиши ко мне, непременно пиши. Стыдно тебе, коли меня забудешь. Поклонись Никите7.
Усердный поклон твоим спутникам Д. С. и А. С. Языковым, Кологривову и даже Поливанову – скомороху.
Катенину П. А., 19 октября 1817*
19 октября <1817. Петербург>.
Что ты? душа моя Катенин, надеюсь, что не сердишься на меня за письмо, а если сердишься, так сделай одолжение, перестань. Ты знаешь, как я много, много тебя люблю. Согласись, что твои новости никак не могли мне быть по сердцу, а притом меня взбесило, что их читали те, кому бы вовсе не следовало про это знать. Впрочем, я вообще был не в духе, как писал, и пасмурная осенняя погода немало этому способствовала. Ты, может быть, не знаешь, как сильно хорошее и дурное время надо мной действуют, спроси у Бегичева. Ах! поклонись Алексею Скуратову, да сажай его чаще за фортепьяно: по-настоящему эти вещи пишутся в конце письма; но уж у меня однажды навсегда никто не на своем месте. А самое первое голова. – И смешно сказать от чего? – Дурак Загоскин в журнале своем намарал на меня ахинею1. Коли ты хочешь, непростительно, точно непростительно этим оскорбляться, и я сперва, как прочел, рассмеялся, но после чем больше об этом думал, тем больше злился. Наконец не вытерпел, написал сам фасесию2 и пустил по рукам, веришь ли? нынче четвертый день, как она сделана, а вчера в театре во всех углах ее читали, благодаря моим приятелям, которые очень усердно разносят и развозят копии этой шалости. Я тебе ее посылаю, покажи Бегичеву; – покажи кому хочешь, впрочем. Воля твоя, нельзя же молчаньем отделываться, когда глупец жужжит об тебе дурачества. Этим ничего не возьмешь, доказательство Шаховской, который вечно хранит благородное молчание, и вечно засыпан пасквилями. Ах! кстати он совершенно окончил свою комедию3, недостает только предисловия, развязка преаккуратная: граф женится на княжне, князь с княжной уезжают в деревню, дядя и тетка изъясняют моральную цель всего происшедшего, Машу и Ваньку устыжают, они хотят – стыдятся, хотят – нет, Цаплин в полиции, Инквартус и многие другие в дураках, в числе их будут и зрители, я думаю, ну да это не мое дело, я буду хлопать. – Хочешь ли кое-что узнать об других твоих приятелях. Изволь. – Об Чепегове, однако, я ничего не могу сказать, потому что не видал его с тех пор, как ты отправился в Москву. – А Андрей Андреевич4 последний вторник является на вечер к Шишкову, слушает Тасса в прозе5 и благополучно спит, потом приходит ко мне и бодрствует до третьего часа ночи. Я его как душу люблю и жалею, а сам я регулярно каждый вторник болен. Читал ты Жандров отрывок из Гофолии в «Наблюдателе»? – Бесподобная вещь, только одно слово, и к тому же рифма пребогомерзкая: говяда. Видишь ты: в Библии это значит стадо, да какое мне дело?6 . . . . . .[84] Я теперь для него «Семелу» Шиллерову перевожу слово в слово, он из нее верно сделает прелестную вещь – это для бенефиса Семеновой7. А я ей же в бенефис отдаю Les fausses infidélités8. Для Валберховой я сделал четыре сцены, которыми Жандр очень доволен9. На будущей почте пришлю тебе. Скажи Бегичеву, что это бесстыдное дело, он мне еще ни строчки не писал. – И я ему буду платить тем же. Прощай, сейчас еду со двора: куда, ты думаешь? Учиться по-гречески. Я от этого языка с ума схожу, каждый божий день с 12-го часа до 4-го учусь, и уж делаю большие успехи. По мне он вовсе не труден10.
Как ты думаешь? «Вестник Европы» не согласится у себя напечатать. Бегичев с ним приятель. – Я бы подписал свое имя (коли нельзя иначе).
Вместо Загоскина:
Вот вам Михайло Моськин.
А в другом месте:
Вот Моськин-Наблюдатель.
А стих:
Княгини и пр. и пр.
Вот как раздробить:
Княгини и
Княжны,
Князь Фольгин и
Князь Блёсткин.
Между тем обнимаю тебя.
Бегичеву С. Н., 15 апреля 1818*
15 апреля 1818. <Петербург>.
Христос воскрес, любезнейший Степан, а я со скуки умираю, и вряд ли воскресну. Сделай одолжение, не дурачься, не переходи в армию; там тебе бог знает когда достанется в полковники, а ты, надеюсь, как нынче всякий честный человек, служишь из чинов, а не из чести.
Посылаю тебе «Притворную неверность», два экземпляра, один перешли Катенину. Вот, видишь ли, отчего сделалось, что она переведена двумя. – При отъезде моем в Нарву, Семенова торопила меня, чтоб я не задержал ее бенефиса, а чтоб меня это не задержало в Петербурге, я с просьбой прибегнул к другу нашему Жандру. Возвратясь из Нарвы, я нашел, что у него только переведены сцены двенадцатая и XIII-я; остальное с того места, как Рославлев говорит: я здесь, всё слышал и всё знаю, я сам кончил. Впрочем и в его сценах есть иное мое, так как и в моих его перемены; ты знаешь, как я связно пишу; он без меня переписывал и многих стихов вовсе не мог разобрать и заменил их своими. Я иные уничтожил, а другие оставил: те, которые лучше моих. Эту комедийку собираются играть на домашних театрах; ко мне присылали рукописные экземпляры для поправки; много переврано, вот что заставило меня ее напечатать. Однако довольно поговорено о «Притворной неверности»; теперь объясню тебе непритворную мою печаль. Представь себе, что меня непременно хотят послать куда бы ты думал? – В Персию и чтоб жил там1. Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает; однако я третьего дня, по приглашению нашего министра2, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина, тотчас при назначении меня в Тейеран. Он поморщился, а я представлял ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между дикообразными азиятцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен[85]. Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.
85
Не смейся: я молод, музыкант, влюбчив и охотно говорю вздор, чего же им еще надобно?