Сто раз тебя целую.
Верный друг.
Бегичеву С. Н., 18 сентября 1818*
18 сентября 1818. Воронеж.
Сто раз благодарю тебя, любезнейший, дорогой мой Степан, и за что бы ты думал? Попробуй отгадай?… За походную чернильницу: она мне очень кстати пришлась, за то чаще всего буду ее выкладывать, чтоб к тебе писать. Получил ли ты письмо мое из Новагорода, другое из Москвы и несколько строк через Наумова? Сделай одолжение, уведомь; а пашпорты ко мне доставлены в самый день моего отъезда из Москвы, в которой я пробыл неделю долее, чем предполагал1. Наконец, однако, оттуда вырвался. Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую с тобою имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так ко мне привязаны, что я был бы извергом, если бы не платил им такою же любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и братом по названию; возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить для моего семейства, переведу их с собою в Петербург. В Москве всё не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророк без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем»2. Отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию, и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят. В Петербурге я по крайней мере имею несколько таких людей, которые, не знаю, настолько ли меня ценят, сколько я думаю что стою; но, по крайней мере, судят обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтоб на меня смотрели. В Москве совсем другое: спроси у Жандра, как однажды, за ужином, матушка с презрением говорила об моих стихотворных занятиях и еще заметила во мне зависть, свойственную мелким писателям, оттого, что я не восхищаюсь Кокошкиным и ему подобными. Я это ей от души прощаю, но впредь себе никогда не прощу, если позволю себе чем-нибудь ее огорчить. Ты, мой друг, поселил в меня, или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру, я с тех пор только начал дорожить честностью и всем, что составляет истинную красоту души, с того времени, как с тобою познакомился и ей-богу! когда с тобою побываю вместе, становлюсь нравственно лучше, добрее. Мать моя тебя должна благодарить, если ей сделаюсь хорошим сыном. Кстати об родных, или некстати, все равно. В Туле я справлялся об Яблочковых, посылал к Варваре Ивановне Кологривовой, но мне велели сказать, что они в деревне, а если от тебя есть письмо, то чтобы прислал. Жаль, что не удалось, а время было с ними познакомиться: я в Туле пробыл целый день за недостатком в лошадях, и тем только разогнал скуку, что нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое издание покойника «Музеума»3.
Вообще везде на станциях остановки; к счастию мой товарищ – особа прегорячая, бич на смотрителей, хороший малый; я уже уверил его, что быть немцем очень глупая роль на сем свете, и он уже подписывается Амбургев, а не – р и вместе со мною немцев ругает наповал, а мне это с руки. Один том Петровых акций4 у меня в бричке, и я зело на него и на его колбасников сержусь; коли найдешь что-нибудь чрезвычайно забавное в «Деяниях», пожалуй напиши, я этим воспользуюсь. Еще моя к тебе просьба: справься через Аксинью, Амлихову любовницу, о моей Дидоне. Илья Огарев пришлет ей из Костромы деньги на твое имя, а если уедешь в отпуск, препоручи это Жандру, да также заранее меня уведомь, куда к тебе адресовать письма. Прощай, мой милый, любезный друг; я уже от тебя за 1200 верст, скоро еще дальше буду; здесь однако пробудем два дни, ближе не берутся починить наших бричек. Катенина ты напрасно попрекаешь ко мне совершенною холодностию, он был у меня на квартире на другой день после того, как я исчез из Петербурга, и очень жалел обо мне и досадовал. Так по крайней мере рапортует Аксинья Амлиху.
Мазаровичу С. И., 12 октября 1818*
(Перевод с французского)
12 октября <1818>. Моздок.
Любезный и достойный Семен Иванович, вот мы и у подножья Кавказа, в сквернейшей дыре, где только и видишь, что грязь да туман, в которых сидим по уши. Было б отчего с ума сойти, если бы приветливость главнокомандующего1 полностью нас не вознаграждала за все напасти моздокские. Здешний комендант2 передал нам ваше письмо, полное любезной заботливости о тех, кого вам угодно называть вашими товарищами, и кто, по существу, лишь подчиненные ваши. Правда, что с тех пор как я состою при вас в качестве секретаря, я не нахожу уже, чтобы зависимость бедного канцелярского чиновника так была тяжела, как прежде был в том уверен. Вздор истинный, в чем я еще более убедился в тот день, когда представлялся его высокопревосходительству господину проконсулу Иберии: невозможно быть более обаятельным. Было бы, конечно, безрассудством с моей стороны, если бы за два раза, что я его видел, я вздумал бы выносить оценку его достоинствам; но есть такие качества, которые в человеке необыкновенном видны сразу же, при чем в вещах на вид наименее значительных, например, своя манера особенная смотреть, и судить обо всем, с остроумием и изяществом, не поверхностно, но всегда становясь выше предмета, о коем идет речь; нужно признать также, что говорит он чудесно, так что я часто в беседе с ним не нахожу что сказать, несмотря на уверенность, внушаемую мне самолюбием.
Что до вас, любезнейший мой начальник, очень бы хотелось мне пространнее и подробнее изложить здесь все, что я о вас думаю, но лучше об этом промолчать, чтобы не заслужить упрека в пошлости; не принято восхищаться людьми в письмах, к ним обращенных. Я вам скажу только, что мне не терпится поскорее сердечно вас обнять; зачем же вы, дипломат, проводите на лагерных бивуаках дни свои, которые должны были бы быть посвящены одному поддержанию мира? Как только будем вместе, расскажу вам пространно о всех дорожных наших бедствиях: об экипажах, сто раз ломавшихся, сто раз починяемых, о долгих стоянках, всем этим вынужденных, и об огромных расходах, которые довели нас до крайности. Вот рассказ, вам отложенный до Тифлиса; нынче мы направляемся к Кавказу, в ужасную погоду, и притом верхом, Как часто буду я иметь случай восклицать:
Все это однако кончится, когда мы увидимся. Амбургер просит передать вам нижайшее почтение, он сам вам не пишет, так как не имеет ничего прибавить к тому, что я вам сообщил, поэтому благоволите читать мы всюду, где встретите я, меня, мне и проч.
С чувством совершенного уважения честь имею быть преданным вам4.
Тот, кого я попрошу передать вам это письмо, привезет вам и письма от матушки. Сверх того у меня много других писем для вас в багаже. Простите мне мое маранье, у нас перья плохо очинены, чернила сквернейшие, и к тому же я тороплюсь, сам, впрочем, не зная почему.
Толстому Я. Н. и Н. В. Всеволожскому, 27 января 1819*
27 января <1819>. Тифлис.
Усердный поклон любезным моим приятелям: Толстому, которому еще буду писать особенно из Тавриза, Никите Всеволожскому, коли они оба в Петербурге, двум Толсты́м Семеновским, Тургеневу Борису, – Александру Евграфовичу, которого сто раз благодарю за присылку писем от людей, близких к моему сердцу. Фридрихсу, au charmant capitaine Fridrichs, très chauve et très spirituel[89]. Сделайте одолжение, не забывайте странствующего Грибоедова, который завтра опять садится на лошадь, чтобы трястись за 1500 верст. Я здесь обжился, и смерть не хочется ехать, а нечего делать. Коли кого жаль в Тифлисе, так это Алексея Петровича1. Бог знает, как этот человек умел всякого привязать к себе, и как умел…