Вяземскому П. А., 21 июня 1824*
21 июня <1824>. Петербург.
Любезнейший князь, на мою комедию1 не надейтесь, ей нет пропуску; хорошо, что я к этому готов был, и следовательно, судьба лишнего ропота от меня не услышит, впрочем, любопытство многих увидеть ее на сцене или в печати, или услышать в чтенье послужило мне в пользу, я несколько дней сряду оживился новою отеческою заботливостью, переделал развязку, и теперь кажется вся вещь совершеннее, потом уже пустил ее в ход, вы ее на днях получите.
Как у вас там на Серпуховских полях?2 А здесь мертвая скука, да что? не вы ли во всей Руси почуяли тлетворный, кладбищенский воздух? А поветрие отсюдова.
Я еще дней на семь буду в Москву и, конечно, загляну к вам в Остафьево, где на свободе потолкуем. – Благодарю вас за письма к Н. М. Карамзину, стыдно было бы уехать из России, не видавши человека, который ей наиболее чести приносит своими трудами, я посвятил ему целый день в Царском Селе3 и на днях еще раз поеду на поклон, только далеко и пыльно. Тургеневу переслал ваше письмо, а не видал: потому что лицо у меня несколько времени вспухло и не допускало выходить из дому, он тоже на даче и далеко живет; однако перемена в министерстве, кажется, не повредила его службе, по крайней мере так относятся те, которым до этого никакого дела нет, в Английском клубе здесь, как в Москве, ремесло одно и то же: знать все обо всех, кроме того, что дома делается.
Шаховской занят перекройкой «Бахчисарайского фонтана» в 3 действиях с хорами и балетом, он сохранил множество стихов Пушкина, и всё вместе представляется в виде какого-то чудного поэтического салада4.
Гнедича я видел, несмотря что у него и галстук повязан экзаметром5, в мыслях и словах и поступи что-то надутое, но кажется, что он гораздо толковее многих здесь.
Крылов (с которым я много беседовал и читал ему) слушал всё выпуча глаза, похваливал и вряд ли что понял. Спит и ест непомерно. О, наши поэты! Из таких тучных тел родятся такие мелкие мысли! Например: что поэзия должна иметь бют6, что к голове прекрасной женщины не можно приставить птичьего туловища и пр. – Нет! можно, почтенный Иван Андреевич, из этого может выйти прекрасная идеальная природа гораздо выше нами видимой, слыхали ли вы об грифоне индо-бастрианского происхождения, посмотрите на него в обломках Персеполя, в поэме Фердусия. – А!
Я еще не был вместе с Севериным и, может быть, не встречусь. Мой паспорт давно отправлен к Ермолову.
Погода пасмурная, сыро, холодно, я на всех зол, все глупы, один Греч умен, принес мне Домбровского «Institutiones Linguae Slavicae» и Клапротову «Азию Полиглотту», я от сплина из поэтов перешел в лингисты, на время, разумеется, покудова отсюдова вырвусь.
Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно.
Ваш слуга Г.
NB. Очень хорошо сделали, что приписали параграф для показания Jullien, я вам очень благодарен, особенно коли не удастся мне более побывать в Москве… Это послужит вместо литературного паспорта7.
Вяземскому П. А., 11 июля 1824*
11 июля <1824>. Петербург
Любезный князь Петр Андреевич, одним письмом вы меня до сих пор вспомнили и обрадовали. Нельзя ли еще одним? Адрес мой: в Военно-счетную экспедицию, его высокоблагородию Андрею Андреевичу Жандру, для передачи А. С. Грибоедову.
Эти строчки доставит вам Сосницкий. Примите его в число тех, кого любите. Коли сами в городе, согласите его сыграть Вольтера, роль, в которой он необыкновенно хорош (во втором акте)1. Вся портретная истина сохранена в точности. Это одушевленная бронза того бюста, что в Эрмитаже2. Я бы желал не столько остроты (которой, впрочем, эта комедия не изобилует), но чтобы картина неизбежной дряхлости и потухшего гения местами прояснялась памятью о протекшей жизни, громкой, деятельной, разнообразной. Кто век прожил с бо́льшим блеском? И как неровна судьба, так сам был неровен: решительно действовал на умы современников, вел их, куда хотел, но иногда, светильник робкий, блудящий огонек, не смеет назвать себя; то опять ярко сверкает реформатор бичом сатиры; гонимый и гонитель, друг царей и враг их. Три поколения сменились перед глазами знаменитого человека; в виду их всю жизнь провел в борьбе с суеверием – богословским, политическим, школьным и светским, наконец, ратовал с обманом в разных его видах. И не обманчива ли самая та цель, для которой подвизался? Какое благо? – колебание умов ни в чем не твердых??.. Теперь, на краю гроба, среди обожателей, их фимиама, их плесков… А где прежние сподвижники, в юности пылавшие также алчностью славы, ума, опасностей и торжеств? И где прежние противуборники? – отцы, деды тех, которые нынче его окружают???
Этого нет в комедии, но есть прозаическое сходство: удивление при встрече с любовницею после 60 лет разлуки; самодовольствие Вольтера, что он первый познакомил французов с англичанами, первый был вызван и увенчан в театре; анекдот с перстнем, кофейная острота и проч. мелочь. Как бы то ни было, Сосницкий чрезвычайно хорош и добавляет автора. Не знаю, как вы его найдете?
Прощайте, меня перерывают.
NB. Пишите же ко мне. Вот я не ленюсь. А кабы теперь был в Москве, сыграл бы в деревне у вас роль старухи-маркизши, Вольтеровой любовницы.
Бегичеву С. Н., 31 августа 1824*
31 августа <1824>. Стрельна.
Брат любезный. Не еду к тебе и не пишу тебе, совесть мучит. Слушай. Узнавши о твоей новорожденной, первое мое движение было к тебе лететь, поздравить и обнять крепко-накрепко мать, отца и весь дом; право, ходя по комнате, я уже у вас был, нянчил ребенка, шалил с кормилицею, но проклятый недочет в прогонах все испортил, взять было неоткуда. Лев и Солнце1 давно уже покоятся в ломбарде, а Чебышеву задолжать – сохрани боже! Я от него сюда бежал, в Стрельну; представь себе, что он вздумал ко мне приписаться в самые нежные друзья, преследовал меня экстазами по улицам и театрам и наконец переехал в три номера Демутова трактира, и все три – возле моей комнаты: два по сторонам и один антресоли; каково же встречать везде Чебышева! По бокам Чебышев! над головой Чебышев! Я, не говоря ему ни слова, велел увязать чемоданы, сел в коляску, покатился вдоль помория и пристал у Одоевского, будто на перепутии; много верхом езжу, катаюсь по морю; дни прекрасны, жизнь свободная.
Не сердись, мой истинный друг, где бы я ни затерялся, первый ты на уме и на языке. Нет у меня ни жены, ни дочери. Душою принадлежу тебе одному. Прощай.
Верный друг А. Г.
Булгарину Ф. В., октябрь 1824*
<Начало октября 1824. Петербург.>
Милостивый государь Фаддей Венедиктович.
Тон и содержание этого письма покажутся вам странны, что же делать?! – Вы сами этому причиною. Я долго думал, не решался, наконец принял твердое намерение объявить вам истину; il vaut mieux tard, que jamais[103]. Признаюсь, мне самому жаль: потому что с первого дня нашего знакомства вы мне оказали столько ласковостей; хорошее мнение обо мне я в вас почитаю искренним. Но, несмотря на все это, не могу долее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатно и, конечно, не думали тем оскорбить1. Но мои правила, правила благопристойности, и собственно к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной или, во всяком случае, слишком предускоренной. Вы меня хвалили как автора, а я именно как автор ничего еще не произвел истинно изящного. Не думайте, чтобы какая-нибудь внешность, мнения других людей меня побудили к прерванию с вами знакомства. Верьте, что для меня моя совесть важнее чужих пересудов; и смешно бы было мне дорожить мнением людей, когда всемерно от них удаляюсь. Я просто в несогласии сам с собою: сближаясь с вами более и более, трудно самому увериться, что ваши похвалы были мне не по сердцу, боюсь поймать себя на какой-нибудь низости, не выкланиваю ли я еще горсточку ладана!!