Выбрать главу

«Дарования более, нежели искусства». Самая лестная похвала, которую ты мог мне сказать, не знаю, стою ли ее? Искусство в том только и состоит, чтоб подделываться под дарование, а в ком более вытвержденного, приобретенного по́том и сидением искусства угождать теоретикам, т. е. делать глупости, в ком, говорю я, более способности удовлетворять школьным требованиям, условиям, привычкам, бабушкиным преданиям, нежели собственной творческой силы, – тот, если художник, разбей свою палитру и кисть, резец или перо свое брось за окошко; знаю, что всякое ремесло имеет свои хитрости, но чем их менее, тем спорее дело, и не лучше ли вовсе без хитростей? nugae difficiles.[109] Я как живу, так и пишу свободно и свободно.

14 февраля <1825>.

Те две страницы посылаю тебе недописанные. Они уже месяц как начаты, и что я хотел прибавить, не помню, но, вероятно, о себе: итак, благодарю мою память, что она мне на сей раз изменила. Ты говоришь, что замечания твои останутся между нами. Нет, мой друг, я уже давно от всяких тайн отказался, и письмо твое на другой же день сообщил с кем только встретился: Дельвигу, между прочим, которого два раза в жизни видел, Булгарину, Муханову, Наумову, Одоевскому, Каратыгину и тогда же вечером Варваре Семеновне, Жандру и всем, кто у них на ту пору случился. Вероятно, еще многим, но кто же теперь всех их упомнит?

Брат твой1 был у меня и очень обрадовался рассказами о тебе, как ты веселишься и танцуешь в Костроме.

Слушай, зачем ты не обратишься с просьбою прямо к государю? верно, ему давно уже известно, что ты оклеветан, и, конечно, он бы воротил тебя из ссылки. Попытайся, сделай это для себя и для твоих искренних приятелей.

Ответ твой подлецу P. B. G. напечатан2. Доволен ли ты? Все благомыслящие люди на твоей стороне, но издателям много труда стоило добиться позволения от министерства к напечатанию твоего картеля. Какой ты, однако, вздор пишешь Жандру о разговоре Булгарина в «Талии»3. Этот человек подкапывается под рухлую славу Лобанова, также враг Гнедичева перевода «Андромахи»4 (сколько я знаю, хотя бы он не хотел знать литературных подлостей и сплетен), как же ты мог это взять на свой счет! На сей раз я точно поскромничаю и письма твоего не оглашу всенародно, Гречу и Булгарину ничего не скажу из того, что было ты поручил, и… думается, ты сам видишь, как жестоко обмануло тебя мрачное твое расположение… Ты требуешь моего мнения о твоих «Сплетнях» и «Сиде»5. «Сплетни», сколько я помню, не произвели на меня приятного впечатления, они не веселы, и слог не довольно натурален, хоть и есть иные стихи превосходные. В «Сиде» есть одна сцена (особенная), которая мастерски переведена, и читана мною и прочитана сто раз публично и про себя. Это встреча Диего с Родригом, в доме Химены, не помню в конце ли 3-го или 4-го акта, ее без слез читать нельзя, вообще весь перевод приносит тебе много чести, но также попадаются небрежности в слоге, жесткости и ошибки против языка (для тех, кто их замечать хочет), точно такие же погрешности повредили твоему напечатанному отрывку из «Андромахи», не в мнении беспристрастных ценителей изящного, но тех, которые давно уже каждый шаг твой оспаривают на поприще трудов и славы. – Зачем ты не даешь сыграть «Андромахи»? Семенова душою этого желает, соединение таких двух талантов, как она с Каратыгиным, не всегда случается, может быть, он в чужие края отправится, и тогда трагедии твоей опять лежать в продолжении нескольких лет.

Прощай, мой свет, пиши ко мне скорее на имя Жандра, но скорее: потому что я здесь еще недолго промедлю. А живу я точно, как ты в Кологриве, очень уединенно, редко с кем вижусь из старых моих знакомых, с большим числом из них не возобновил прежних коротких связей, вновь ни с кем не дружусь, лета не те, сердце холоднее. Прощай, обнимаю тебя от души.

Верный твой А. Г.

NB. Сделай одолжение, решись обратиться с просьбой прямо к государю. Кроме собственной его души, ни на чью здесь не надейся, никто за брата родного не похлопочет. Зачем ты Телешову дрянью называешь, не имея об ней никакого понятия? Как же на других пенять, когда ты так резко судишь о том, чего не знаешь?

Булгарину Ф. В., январь – февраль 1825*

<Январь – февраль 1825. Петербург.>

Любезнейший друг, коли ты будешь что-нибудь писать о «Телеграфе»1, не можешь ли его спросить, как он ухитрился произнести грозный суд о ходе катенинской трагедии по одному только действию, которое напечатано в «Талии»? Это или что-нибудь подобное, пожалуйста, скажи печатно. Коли я напишу, то никого не уверишь, чтобы тут не привмешалось дружеское пристрастие; я думаю, лучше, коли бы ты сам вступился. Прощай.

Будь здрав,

верный твой А. Г.

Булгарину Ф. В., февраль 1825*

Февраль 1825. С.-Петербург.

Любезный друг, пересмотри все, что я отметил на память1, потому что у меня никакой нет книги о Персии. Зачем ты мне прислал вдвойне работу? Я сначала не приметил, что это одно и то же, и писал на черном списке, потом то же принужден был перенести в белую тетрадь.

NB. При имени Александра Гривс, в Бомбее, нельзя ли приложить следующее замечание:

Семейство Гривс, дети покойного петербургского медика, получило наследство после дяди в Бомбее, с условием в нем поселиться. Там девицы Гривс славятся своею красотою и привязанностью к России и вообще известны под названием гордых петербургских красавиц. Многие знаменитые искатели домогались их руки, но не были приняты даже в число их знакомых; между тем всякий русский или хоть мельком побывавший в России находит в их доме самый ласковый и родственный прием. Здесь новый этому опыт.

Неужели ты не заметил, что Цикулин врет об английском наказании кошками?!

Бегичеву С. Н., 18 мая 1825*

18 мая 1825. Петербург.

Бесценнейший друг и брат! Ты не досадуй, что я до сих пор позамедлил ответом на милое твое письмо, с приложением антикритики против Дмитриева1. Ты уже, верно, из газет знаешь, что Столыпин, с которым я в путь собирался, умер. Мы бы его похоронили, и все тут, но вдова его ангел, а не женщина; одно утешение находит быть со мною, это с ее стороны довольно мечтательно, но их пол не то, что мы; сама она же говорит, что всякая женщина, как плющ, должна обвиваться вокруг кого-нибудь и без опоры погибнет. От меня слишком бы жестоко было лишить ее (хоть это и не может продлиться) моего присутствия в ту самую минуту, в которой оно необходимо, и я покудова остаюсь. Бедное человечество! Что наши радости и что печали! Как бы то ни было, я не долго замешкаюсь, ее со всем семейством отец, Н. С. Мордвинов, перевезет к себе на дачу; тогда и я свободно помчусь наконец.

Ты с жаром вступился за меня, любезный мой Вовенарг2. Благодарю тебя и за намерение и за исполнение. Я твою тетрадку читал многим приятелям, все ею были очень довольны, а я вдвое, потому что теперь коли отказался ее печатать, так, конечно, не оттого, чтобы в ней чего-нибудь недоставало. Но слушай: я привык тебя уважать; это чувство к тебе вселяю в каждого нового моего знакомца; как же ты мог думать, что допущу тебя до личной подлой и публичной схватки с Дмитриевым: личной и подлой: потому что он одною выходкою в «Вестнике Европы» не остановится, станет писать, пачкать, бесить тебя, и ты бы наконец его прибил. И все это за человека, который бы хотел, чтобы все на тебя смотрели как на лицо высшего значения, неприкосновенное, друга, хранителя, которого я избрал себе с ранней молодости, коли отчасти по симпатии, так ровно столько же по достоинству. Ты вспомни, что я себя совершенно поработил нравственному твоему превосходству. Ты правилами, силою здравого рассудка и характера всегда стоял выше меня. Да! и коли я талантом и чем-нибудь сделаюсь известен свету, то и это глубокое, благоговейное чувство к тебе перелью во всякого моего почитателя. – Итак, плюнь на марателя Дмитриева, в одном только случае возьмись за перо в мою защиту; если я буду в отдалении или умру прежде тебя и кто-нибудь, мой ненавистник, вздумает чернить мою душу и поступки. Теперешний твой манускрипт оставлю себе на память.

вернуться

109

замысловатые пустяки (лат.).