Он снова говорил, что знает, чувствует это, – готов исправить вину свою, снискать утраченное им благоволение государя, эти уверения он повторял до бесконечности.
«Скажите, г. Грибоедов, вы жили в Тавризе, – чего я ни делал, чтобы с вами остаться в дружбе? чем можете укорить меня, каким проступком против трактата?»
Я привел ему на память рассеяние возмутительных фирманов в Дагестане, на которые в свое время жаловался генерал Ермолов.
«Видели ли вы их? где они? Это нелепости, вымышленные моими врагами – Ермоловым и Мазаровичем, так как и уши и носы убитых на Кавказе русских, которые будто бы привезены были лезгинами ко мне в Тавриз. Когда же это было? Вы свидетель, что это ложь; между тем император Александр выговаривал это Мамед-Гуссейну-Хану в Петербурге; такими клеветами возбуждали против меня покойного вашего императора и так же умели лишить меня благосклонности его преемника. С кн. Меншиковым можно было иметь дело – умный и не коварный человек; но он всегда отговаривался, что не имеет власти делать мне иных предложений, кроме тех, которые мне уже объявлены были генералом Ермоловым. Теперь, если мы вам отдадим области, заплатим требуемую сумму, что приобретем в замену? Новые предлоги к будущим распрям, которые со временем созреют и произведут опять войну. При заключении прежнего мира мы отказались в пользу вашу от обширнейших провинций, на всё согласились, что от нас хотели, – англичане тому свидетели; и что же приобрели, кроме новых притязаний с вашей стороны, обид нестерпимых! Мир во сто раз хуже войны! Нынче посланные мои принимаются ласковее генералом Паскевичем, сообщения его со мною вежливее, чем во время так называемого мира; я перечесть не могу всех оскорблений, мною претерпенных в течение десяти лет. Нет! Я или сын мой – мы непременно должны ехать к императору…» и проч.
Я опять представлял ему невозможность вашему высокопревосходительству допустить сие; об этом и в обыкновенное время приличие требует писать предварительно в Петербург и просить на то соизволения его императорского величества. Он начал рассчитывать, как скоро может прибыть ответ из Петербурга; требовал от меня ручательства, что государь допустит его к себе; просил меня стараться об этом дружески и усердно при вашем высокопревосходительстве, а вас самих – ходатайствовать за него в С.-Петербурге, – в то самое время, как я неоднократно изъявлял ему мое сомнение о том, возможно ли такие предложения делать и принимать в военное время. Способ трактовать – исключительно свойственный персиянам, которые разговор о деле государственном внезапно обращают в дружескую гаремную беседу и поручают хлопотать в их пользу чиновнику воюющей с ними державы, как доброму их приятелю. Все это, – я заметил самому Шахзаде, – довольно бесполезно. Начались и продолжались толки о перемирии на то время, как пошлется донесение в С.-Петербург и получится желаемый ответ, т. е. от 4-х до 5-ти недель. Я не признал за нужное оспаривать далее надежд Аббас-Мирзы, не подкрепляя их, впрочем, ни малейшим уверением, и занялся условиями перемирия как дела, для нас полезного. Предложение о том было с его стороны. Он хотел, чтобы мы отступили к Карабагу, а он – в Тавриз; Нахичеванскую область очистить и считать нейтральною, кроме Аббас-Абада, которого гарнизон он на себя брал продовольствовать. Во многом мы были согласны; я иное отвергал, – ни в чем не условились, и я просил дать мне несколько часов досуга, чтобы обдумать и написать ему проект перемирия.
«Нет! сейчас решить, я не хочу вашего письма. Ради бога, не пишите, – вы потом не отступитесь ни от одного слова».
Кончилось, однако, на том, что я у себя обделаю и потом представлю ему условия для временного прекращения военных действий. Приветствия полились рекою, похвалы, лесть, более или менее сносные. Аббас-Мирза спрашивал, часто ли обо мне наведываются его окружающие? кто из них был у меня? чтобы утром явились ко мне, не оставляли меня скучать. В этом тумане я откланялся. Шесть часов продолжался разговор наш. Перед вечером я прибыл к себе.
Ночью я написал проект перемирия по данному наставлению мне от вашего высокопревосходительства. Потом заставил его перевесть. Случай казался удобным привести к окончанию это дело: Аббас-Мирза сам подал тому первый повод. Притом я, в трехлетнее мое пребывание в Тавризе, никогда не видел его в таком расположении духа, с такою готовностью на всякого рода соглашения, в такой горячности раскаяния. Впоследствии, однако, подтвердились наблюдения, не одним мною сделанные, что у персиян слова с делами в вечном между собою раздоре.
22-го <июля>. Рано поутру я сверил подлинник с переводом бумаги, которую намерен был отправить к Аббас-Мирзе. Меня посетил Мирза-Мехмед-Али-Мустафа и проговорил целое утро. Дело шло о невыгодном положении Шахзады, отца его и вообще всей Персии в отношении к нам. Я изумлялся тому, что слышал: персидское высокомерие исчезло совершенно. Между прочим, я высказал Мирзе-Мехмед-Али то, что не договорил накануне самому Шахзаде, по той причине, что мы ни минуты вдвоем не оставались, о будущей незавидной судьбе его: когда весь Азербежам будет в руках наших, – какое лицо представит он из себя между братьями, лишась удела ему от шаха пожалованного и этим лишением обязанный сам себе, своей опрометчивости, все бедствия, которые потом постигнут Персию, если война продолжится, припишут ему же, – и это, конечно, не только не утвердит его наследственного права, но может отдалить его от престола.
Мирза-Мехмед-Али во всем соглашался и передал мои слова Аббас-Мирзе, потому что он сам мне потом говорил об этом.
Бумагу мою я к нему отправил и должен был в тот же день вторично к нему явиться; но, вместо того, почувствовал в себе сильный жар во всем теле, боль головную и слег в постель со всеми признаками горячки, – действие губительного климата. Ртуть в полдень, возвысившись до 40 градусов теплоты, в предшествующей ночи понизилась до 8-ми от точки замерзания.
В этот же день я получил от Шахзады особенного рода лестный знак внимания, который дает верное понятие о персидском искательстве и до чего они желают вкрасться в нашу приязнь, при настоящем положении их дел. Главный церемониймейстер Махмед-Гуссейн-Хан, с многочисленною прислугою и с подносами всяких сластей, вручил мне поздравительный фирман, за печатью Аббас-Мирзы, по случаю дня ангела ее величества вдовствующей государыни императрицы. И в самое мирное время нельзя быть внимательнее. Причина же, я полагаю, Мирза-Сале, – мы накануне вспоминали с ним о торжестве в Петергофе, при котором он однажды находился.
23-го <июля> я чувствовал облегчение, но не мог еще встать с постели. Ко мне прибыл Мирза-Измаил с проектом перемирия, сочиненного под сказанием Шахзады и уже одобренного шахом, который на два ферсанга сблизился с Чурсом. Курьеры к нему и от него скакали беспрестанно.
С персидской стороны требовалось, чтобы мы, кроме Аббас-Абада, оставили Нахичеванскую область, также Эчмеадзин, в котором для охранения храма божия быть двум приставам: их и нашему, а войскам не находиться ни русским, ни персидским. Прения продолжались с утра. В 3 часа пополудни Мирза-Мехмед-Али прибыл и возобновил их, – продержали меня до глубокой ночи; на многое согласились; статья их об оставлении нами Эчмеадзина и Нахичеванской области была вычеркнута. Со всем тем, ничего не кончено.
24-го <июля> я еще был слаб; но, видя бесполезность переговоров, отдаляющих дело от истинной цели, я просил отпуска. Опять прибыли ко мне Мирза-Мехмед-Али-Мустафа, Мирза-Измаил и Мирза-Сале, – и я в течение целого дня должен был выдерживать диалектику XIII столетия. Возвращались к предложениям, в которых накануне условились. Главное разногласие состояло в том, что с персидской стороны требовалось перемирие на 10 месяцев. Мирза-Мехмед-Али откровенно мне объявил, что это необходимо для отдаления из Хоя шаха, двора его и войска, от которых обнищала вся провинция. Я ему дал почувствовать, что эти причины уважительны только для их пользы; но в настоящее время, когда мы одержали некоторую поверхность, кажется, можно беспристрастно соблюсти и нам свои выгоды.