Слушает баба ужасные старухины речи, и млеет у ней сердце.
Конешно, никто не слышал такие речи старухины, кроме бабы нашей, да только все это, безусловно, правильно. Об этом Юлия Карловна тоже говорила. Да и в дальнейшем это вполне выяснилось. И еще в дальнейшем выяснилось, что взять нужно было тую кошку черную, в полночь баньку вытопить и тую кошку живую в котел бросить.
— Умоляю тебя, — просила бабушка, — брось тую кошку, безусловно, живую, а не дохлую. А как будет все кончено, вылущи кошачию косточку небольшую, круглую и, умоляю тебя, носи ее завсегда при себе.
Как услышала баба это, ужаснулась, поклонилась старухе низенько.
«Пойду, — думает, — поклонюсь еще раз Димитрию Наумычу, а если не изменит он своего мнения, так есть у меня средство страшное, роскошное».
Пошла баба на село поклониться Димитрию Наумычу, да только пошла она, имейте в виду, зря.
Где же было Димитрию Наумычу изменить свое мнение, если он так и горел и даже в город порывался ехать, закончить дело.
Я к нему тогда зашел. Он уж и лошадь свою запрягал. Он мне многое тогда высказал.
— Никогда бы, — говорит, — я такую бабу не выгнал, как бог свят. Лучше, — говорит, — растерзай ты меня на куски и разбросай те куски по полю, но на такое дело никогда бы я не согласился. Очень она, баба, мне в самый раз. Да только больно мне, слушай, богатеньким-то лестно пожить. Ты сам взгляни: ну, какой я есть мужик? Только и есть одно удовольствие, что лошадь у меня, а так-то все идет в развалку и на сторону. Ну вот, ты сам, слушай, друг ты мой, ответь мне для ради самого господа, есть у меня, например, корова или нету?
— Нет, — говорю, — нет у тебя коровы, Димитрий Наумыч. Это я подтверждаю. У тебя, — говорю, — овцы, даже какой-нибудь паршивой и то нету.
— Ну, — говорит, — вот видишь. Какой же я мужик после того?
— Да уж, — говорю, — без коровы тебе как без рук.
— Так вот, — говорит, — а вы говорите: баба. Баба что? Только что хороша собой, а больше у ней, слушай, и преимуществ-то нет никаких… Ну, сестру ее, скажем, за красоту убили. В Киеве дело было. Так мне теперь что? Мне из этого и пальтишка даже не сшить. Да и меня, прямо скажу, этим теперь не заинтересуешь.
Так вот он говорит, со мной объясняется, а баба, заметьте, рядом стоит. Увидел он ее, закричал.
— Чего, — закричал, — тебе надобно? Уходи. Сделай такое одолжение.
А баба испугалась окрика, да говорит не то, что нужно.
— Ухожу, — говорит, — я, Димитрий Наумыч, еще не знаю куда, наверное, в Киево-Печорскую лавру, так дозвольте мне на прощанье в баньке вашей попариться.
Посмотрел мужик на нее, не хитрит ли баба. Нет, не хитрит. Подобрел Димитрий Наумыч.
— Ладно, — говорит, — попарься. В этом, — говорит, — я не притесняю. Ведь я не зверь какой-нибудь. Я за что тебя выгнал? Очень ты хорошая баба и все такое, да только уж извините — рвань коричневая. Ничего у тебя нет и, сознайся, — и не было. Да и родственники, слушай, твои, за сколько лет, хоть бы кто плюнул. Хоть бы кто подарок мне сделал для ради смеха, рубашку бы, например, преподнес к празднику к светлому: носите, дескать, Димитрий Наумыч, себе на утешение… Так нет того.
Не стала баба долго его слушать, повернулась да и пошла, а Димитрий Наумыч сел в телегу, свистнул, гикнул, да и был таков.
И вот, представьте себе, едет он в город, а баба тем временем баньку вытопила, кошку попову черную приманила, заперла ее в баньке и ждет ночи.
Встретил я ее, бабу бедную, в тот вечер. По селу она бежала. Стиснула этак вот кошку к груди и бежит и бежит простоволосая и вроде как страшная.
«Ох, — подумал я, — гибнет баба». Но только, имейте в виду, дело мое сторона.
А к ночи сделал мужик свое дело, выпил с братом своим в городе самую что ни на есть малость и едет обратно веселенький, песни даже играет. И не чует, не гадает, что с ним такое сейчас стрясется. А стрясется сейчас с ним дело совершенно удивительное — прут, ну, ветка, скажем, сухая в колесо попадет и лошадь гибнет…
Только об этом после. К этому и время еще не подошло. А мне только сказать нужно: если б не упала тогда лошадь, то ничего бы, может быть, и не случилось с бабой, поспел бы Димитрий Наумыч, ну, а тут лошадь, представьте себе, упала.
Хорошо. Так вот едет мужик по лесу, на телеге раскинулся, ручки свои в стороны разбросал. Едет.
А лошадь идет шажком мелким, ее и править не надо. Да Димитрий Наумыч и не правит. Он, имейте в виду, вожжи даже бросил.
И это верно он поступил: лошадь и днем и ночью завсегда дорогу к дому найдет. Об этом я очень великолепно знаю. В извозчиках я и сам больше года был.
Так вот, идет себе лошадь Димитрия Наумыча шажком, а Димитрий Наумыч вожжи отпустил и про себя песни играет. А ночь, имейте в виду, темнейшая.
Хорошо. Мурлычет он пьяненький — «Кари глазки», только, смотрит, к погосту подъезжает.
И стало мужику не по себе.
«Вот, — думает, — мать честная, сколько тут людишек позарыто, да и мне места такого не миновать… А я, обратите внимание, такими вещами занят: бабу, например, свою гоню, для ради какого-то богатства и роскоши»…
Подъехал он к погосту хмурый, песни свои забыл и лежит на телеге — скучает. Только чует: смотрит будто на него ктой-то пристально.
— Кто? — крикнул мужик.
— О-о! — закричали ему с погоста.
Хотел мужик подхлестнуть свою лошадь, да только чует: и рукой ему шевельнуть жутко.
«Ну, — думает, — скорее бы место такое злачное миновать».
Только это он так пожелал себе, вдруг его ктой-то хлясь по роже.
Замер Димитрий Наумыч, похолодел.
А прут, представьте себе, обернулся еще раз в колесе — хлясь обратно по роже. Смертельно закричал Димитрий Наумыч. А лошадь — дура. Лошадь слышит — кричит мужик, думает — на нее, — понесла.
Мужик кричит чужим голосом, а лошадь так и дует, так и прет к дому.
Пронеслись они верст, наверное, пять, Димитрий Наумыч видит: никто его больше по роже не бьет — кричать перестал, в себя пришел.
Пришел в себя, тпр да тпр — не остановит коня.
Ему бы, дураку, нужно ш-ш сказать, а он за вожжу. Он за вожжу, а лошадь, несомненно, в сторону. Лошадь, несомненно, в сторону, а в стороне, имейте в виду, дерево.
Наскочила лошадь на дерево. Хрясь башкой об дерево и скосилась замертво.
Выпал мужик из телеги, шапку снял.
Да, видит, скончалась лошадь. «Ой, — думает, — вот беда так беда, такого и бедствия во всей жизни еще не было. Ну, — думает, — отпущена мне эта беда не иначе, как за бабу мою».
Стоит мужик и себе не верит.
И себя-то ему жалко, и лошадь, — дело такое драгоценное, мужицкое, и за бабу до того грустно, что и сказать невыносимо. Постоял он, постоял.
«Ну, — думает, — что есть, то есть. Пойду-ка я на село по-скореича, может быть, с бабой моей еще ничего не случилось». Так вот он подумал, заторопился, привязал зачем-то лошадь к дереву, взвалил на себя дугу да сбрую и пошел скорым шагом.
Да только зря он торопился. Было уже поздно. Случилось уже такое, что и во сне не снилось мужику.
Начала баба дело свое — черную магию, когда Димитрий Наумыч к погосту подъезжал.
Пришла баба в те часы в баньку, крест и платьишко свои в предбаннике оставила и без ничего в баню вошла. Вошла она в баню, крышку с котла откинула и кошку ищет.
«Где же, — думает, — кот. Не видно его чегой-то». Смотрит: сбился кот под лавку.
Баба ему: кыся, кыся, а он, представьте себе, щерится и в очи смотрит.
Баба протянула руку — он зубами. Изловчилась как-то баба, ухватила его за шкурку, плюхнула в котел и крышкой поскорей прикрыла.
Прикрыла она крышкой и слышит: бьется кошка в котле это, ужасно как, даже крышка чугунная вздымается. Налегла баба грудью на котел, а сама от страха сомлела вся, и вот-вот, видит, силушки удержать не хватит. А в котле повертелось, повертелось и заглохло.
Подложила баба дров побольше, отошла от печки и на лавку присела. Ждет. И вот слышит, будто вода ключом кипит. Посмотрела: да, крышка вздымается и ходуном ходит.