И опять старухе:
— Дозвольте, разрешите еще словечко… Этот прекраснейший молодой человек… Ну да, я так и хочу сказать, родственник ли вам он будет?
— Нет, — ответила старуха, — нет, не родственник. Но я, молодой человек, к нему, как мать родная. Ему я заместо матери. Спасибо вам, молодой человек.
— Ох, — задрожал актер. — Ох, господин следователь, врет ведь старая старуха… Не знаю я ее… Темная старуха и зритель… А я сам по себе, с детских лет по переживаниям.
— Довольно, — строго сказал Чепыга. — Оба арестованы. Прошу, гражданин Малашкин, сопровождать.
Посадили старуху и актера пока что в общую камеру. А в камере той сидел еще один человек. Был он совершенно не в себе. Кричал, что ни сном, ни духом не виноват, масло же, дескать, у него точно было четыре фунта и мука белая для немощи матери. «Не для цели торговли, господа, а для цели матери».
Человек этот привел актера в совершенное уныние. Актер вовсе ослаб, похудел и сидел на койке, длинно раскачиваясь.
«За что же схватили, господи. Тоже ведь ни сном, ни духом. И хорошо, если суд. Судить будут. Слово дадут сказать. Так и так, народные судьи, пожалуйста… А если к стеночке? В подвал и к стеночке?»
Нехорошо было актеру, мутно.
«Что ж если и суд? Ну, что сказать? Пропал. Ни беса ведь не смыслю по юридической… Господа судьи… Присяжные заседатели»…
Не шли слова. Все разнотык. Все разнотык лезет, а плавности никакой.
«Господа народные судьи, чувствую с детских лет пристрастие к чистому искусству Мельпомены, которая… И не касаясь политики… — Разнотык. Совершенный разнотык. Могут расстрелять. И за что же, господи, расстрелять? В темницу ввергли и расстреляли. Ругал, скажут, государственную власть, поносил… Да ведь никто же не слышал… Малашкин это. Малашкин это донес. Ох, Малашкин, убийца. Этакую штуку ведь сказал: почетный, говорит, гражданин и барин… Ага, скажут, барин… Поставьте-ка, скажут, барина харей к стенке… А ведь я, может быть, всей душой и не касаясь политики…
Господа народные заседатели, чувствуя к искусству Мельпомены, которая… и не касаясь политики… с детских лет по переживаниям.
Плохо. Очень просто, что расстреляют. Мамаша покойная плакала: кончи, говорит, Васенька, гимназию — по юридической пойдешь… Так нет — в актеры. А очень великолепно по юридической. Дескать, господа народные заседатели, пожалуйста».
Решил актер, что расстреляют его непременно. И с тем заснул.
А ночью пришли к нему люди в красных штанах. Надели на голову дурацкий колпак и за ногу потащили по лестнице.
Актер кричал диким голосом:
— За что же за ногу? Господа народные заседатели, за что же за ногу?
А утром проснулся актер и похолодел.
«Сегодня конец… А, может, и не жалко жизни. А ведь и не жалко жизни. Да только Машенька придет. Машенька плакать будет. А он у стенки встанет. В подвале. Не завязывайте, скажет, глаза, не надо. Все. С детских лет, господа народные судьи…»
В серо-заляпанное окно бил дождь. И капли дождя сбегали по стеклу и мучили актера.
Старуха тихо сидела на койке и бездумно смотрела в окно. А черный человек ходил меж койками и все свое, все свое:
— И ведь, господа, не для цели торговли, для цели — матери.
Через три дня их выпустили. Да, открыли камеру и выпустили.
— Идите, — сказали, — куда пожелаете.
И вышли они на улицу.
Тихонько мышью вернулась старуха домой и заперлась в комнате. А томно-похудевший актер ходил до вечера по знакомым и говорил трагически:
— Поставили меня, а я такое: не завязывайте, говорю, глаза, не надо. Курки щелкнули гулко. Только вдруг вбегает черный такой человек. Этого, говорит, помиловать, остальных казнить. И руку мне пожал. Извините, говорит, что так вышло.
А вечером к актеру Машенька пришла. Актер плакал и целовал Машенькины пальцы.
— Оборвалось, — говорил, — Машенька, что-то в душе. Надломилось. Не тот я теперь человек. Не нужно мне ни славы, ни любви. Познал жизнь воистину. Раньше многое терпел в достижении высокой цели. Славы жаждал. А теперь, Машенька, уйду со сцены — ни любви, ни славы не нужно. Раньше терпел от Зарницына. Прохвост Зарницын, Машенька. Думает — режиссер, так и все позволено. Гм, руки, говорит, зачем плетью держите. Эх, Машенька, усилить нужно, трагизм положения усилить нужно. Положи руки в карман — шутовство и комедия. Не понимают. Терпел, а сейчас не могу. Пропал я, Машенька. Жизнь познал и смерти коснулся. И умри я, Машенька, ничто не изменится.
Ночью, когда актер целовал Машеньку и говорил, что еще прекрасна жизнь и еще радость и слава впереди, ночью за стеной тихо померла старуха.
И никто не удивился и не пожалел, напротив, улыбнулись: одной, дескать, старушкой меньше. А похоронили старуху не на Смоленском, где было местечко заказано, а почему-то на Митрофаньевском.
Лялька Пятьдесят
И какой такой чудак сказал, что в Питере жить плохо? Замечательно жить. Нигде нет такого веселья, как в Питере. Только были бы денежки. А без денег… Это точно, что пропадешь без денег. И когда же придет такое великолепное время, что человеку все будет бесплатно?
По вечерам на Невском гуляют люди. И не так чтобы прогулкой, а на углу постоят, полюбопытствуют на девочек, пройдут по-весеннему — танцуют ноги, и на угол снова… И на каждый случай нужны денежки. На каждый случай особый денежный расчет…
— Эх, подходи, фартовый мальчик, подходи! Угощай па-пиросочкой…
Не подойдет Максим. У Максима дельце есть на прицеле. Ровнехонько складывается в голове, как и что. Как начать и себя как повести. У Максима замечательное дельце. Опасное. Не засыпется Максим — холодок аж по коже — в гору пойдет. Разбогатеет это ужасно как. Ляльку Пятьдесят к себе возьмет. Вот как. И возьмет.
Очень уж замечательная эта Лялька Пятьдесят. Деньги она обожает — даст Максим ей денег. Не жалко. Денег ей много нужно — верно. Такой-то немало денег нужно. Ковер, пожалуйста, на стене, коврище на полу, а в белой клетке — тропическая птица попугай. Сахар жрет… Хе-хе…
Конешно, нужны денежки. Нужны, пока не пришло человеку бесплатное время.
А Лялька Пятьдесят легка на помине. Идет — каблучками постукивает.
— Здравствуй, Ляля Пятьдесят… Каково живешь? Не узнала, милая?
Узнала Лялька. Как не узнать — шпана известная… Только корысти-то нет от разговоров. У Ляльки дорога к Невскому, а у Максима, может, в другую сторону.
Нелюбезная сегодня Лялька. В приятной беседе нет ей удовольствия. Не надо.
Подошел Максимка близко к ней, в ясные глазки посмотрел.
— Приду, — сказал, — к тебе вечером. С большими деньгами. Жди — поджидай.
Улыбнулась, засмеялась Лялька, да не поверила. Дескать, врет шпана. И зачем такое врет? Непонятно.
Но, прощаясь, на всякий случай за ручку подержалась.
Пошел Максим на Николаевскую, постоял у нужного дома, а в голове дельце все в тонкостях. Отпусти, скажет, бабка Авдотья, товарцу на десять косых. Отпустит бабка, а там как по маслу. Не будет никакого заскока. А заскока не будет — так придет Максимка к Ляльке Пятьдесят. Выложит денежки… «Бери, — скажет, — пожалуйста. Не имею к деньгам пристрастия. Бери за поцелуй пачечку…»
А Лялька в это время вышла к Невскому, постояла на углу, покачала бедрами, потопала ножками, будто чечетку пляшет, и сразу заимела китайского богача.
Смешно, конешно, что китайского ходю. Любопытно даже. Да только по-русски китаец говорит замечательно.
— Пойду, — говорит, — к тебе, красивая.
Написано мелом на дверях: портной. Да только нет здесь никакого портного. И никогда и не было. А живет здесь Авдотья спекулянтка. У ней закрытое мелочное заведение. Она и написала мелом на дверях для отвода глаз.
К этой-то бабке Авдотье и пошел Максим.
В дверь, где мелом «портной» сказано, постучал условно.
А когда открыли ему дверь — так сразу покосился весь Максимкин план. Не Авдотья, а муж бабки Авдотьи стоял перед Максимом.