Выбрать главу
как жернов, камень отвалить по смерти и дверь в бессмертье отворить сквозь тверди.
Я ввысь не мечу, но не мне ужели тарелка пела на стене: «В движеньи,
в движеньи счастие мое…»? Хоть мельник, хоть Шуберт – счастья моего подельник.

* * *

Вот он идет навстречу мне в плаще-болонье, с болонкою кудрявою подмышкой, – о призрак, греза поколенья, поголовья, ращённого, не ведая излишков,
но кой о чем прослышавшего… И, лаская шуршаще-прорезиненную ткань, ладонь рождала вид потерянного рая (так говорит слепой слепому: – Глянь).
Одни болонки в том раю и нет овчарок, и каждый вечер, как рождественский подарок, шуршит фольгой, а ночь, еще ярчей, сияет лампочками в тысячу свечей.

* * *

Еду к любимому, дважды мною воспетому прежде (он и его помазок). Еду опять без надежды дать утоление жажде (снова туристский сезон). Снова за кожаным задом, стиснутых плеч многопудом капелька крови скользнет не полосой, а зигзагом, и Афродита с испугом легкую пену сомнет.

* * *

Лирика, лирика. нежная динамика…
(Из Галчинского)
Рояль был весь раскрыт – и ничего смешного: дрожали струны в нем – и струны в нем дрожали. До судорог над ним фельетонисты ржали, и содрогалась в такт поверхность заливного.
Дела минувших дней, теперь не разберешь, взаправду ли, потом сочинено ли, но пробежала по кабацкой пианоле под этот смех всамделишная дрожь.

танго

Патриотические чувства международной скандалистки заголубели пачкой «Голуаз», и кто-то вздрогнул, и очнулся, и с томной негой одалиски протер свой синий и стеклянный глаз.
Так начинаются романы, но не с прожженною натурой, в глазу узревшей маленький радар. Так на допросе драгоманы с какой-то нежностью натужной напрасно тратят языковый дар.
Растоптанные голуазки, распотрошенные тетради, компьютер, бьющийся над кодом рифм. Конец и присказке, и сказке, и многолетней эскападе, и под крылом – кроваво-красный Рим.

* * *

В далеком давнем далеке, но не лишенном смысла, в том городе, на той реке, чье имя… но не Висла,
а – Влага вроде бы, в руке моей моя повисла судьба, слезою на щеке, дугою коромысла,
осою, в марлевом сачке на том жужжащей языке, в котором смысла нету, который больше не язык, а заунывный ультразвук, просверливая ланиту.

* * *

Усни, любимая бревенчатого тына, усни, сестра дощатого крыльца, тебя укроет и угреет паутина, и теплый змей совьется в три кольца
и колыбельную тебе прошелестит: «Усни, дитя, усни, голубка наша. Все, что растет, кустится и грустит, баюкает тебя: – Усни, Наташа».

* * *

Ночь. Снег. Тишь. Тьма. Не дай мне Бог сойти с ума во тьме, в тиши, в ночи, в снегу. Завешу окна, свет зажгу, камин растапливать начну, в эфире выловлю волну, и запоет она сама: – Нет, лучше посох и сума…