В размышлениях об Апухтине как изначальном «восьмидесятнике» может помочь суждение, высказанное Владимиром Соловьевым в статье о другом поэте «безвременья» – А. А. Голенищеве-Кутузове. «У настоящего поэта, – читаем в этой статье, – окончательный характер и смысл его произведений зависит не от личных случайностей и не от его собственных желаний, а от общего невольного воздействия на него объективной реальности с той ее стороны, к которой он, по натуре своей, особенно восприимчив».[34]
«Выпав» из 60-х годов, Апухтин органично вошел в жизнь 80-х: настроения этих лет созрели в нем загодя, но именно в эпоху «безвременья» они стали актуальными, были восприняты многими как «свои».
Тематический репертуар поэзии Апухтина сравнительно невелик: «роковая» неразделенная любовь, ностальгия по прошлому, одиночество человека в мире «измен, страстей и зла», загадочность человеческой души.
Апухтин не боится привычных, даже банальных тем. То, что касается каждого, что повторяется почти в каждой судьбе, не может обесцениться и в эстетическом плане. Какой-то жизненный сюжет может показаться цитатой из знакомого стихотворения:
Но в каждой жизни все происходит заново, и искусство должно уметь передать неповторимое в привычном и банальном, потому что это привычное живет вновь и тревожит:
Можно говорить о нескольких типах поэтических произведений, характерных для Апухтина: стихотворениях элегического плана, романсах, стихотворениях, написанных с явной установкой на декламацию, и стихотворениях, тяготеющих к большой форме – психологической новелле и поэме.
При всем разнообразии и даже противоречивости черт, которыми отмечены апухтинские стихотворения элегического плана, в них можно увидеть особенность, которая объединяет эти произведения с глубинной традицией жанра. Оттолкнувшись от конкретных, порой «сиюминутных» переживаний и наблюдений (ночной шум моря, шелест осенних листьев, свет падающей звезды), поэтическая мысль взмывает и легко уходит на высоту общечеловеческих по своему смыслу мотивов: неизбежное угасание под давлением времени чувств, власть безжалостной судьбы, неотвратимость смерти. В лучших вещах Апухтину (в этом сказался опыт предшествующей поэзии, прежде всего – Пушкина) удавалось достичь не только органичного и сбалансированного сочетания «сиюминутного» и «вечного», но и точного раскрытия эмоционального мира, психологии героя.
Стихотворение «Ночь в Монплезире» построено на развертывании сравнения: «мятежное волнение» моря и таинственная жизнь человеческого сердца, то, что Фет назвал «темным бредом души». Как и Фет, Апухтин стремится передать не чувство, а его зарождение, когда еще не ясно – к горю оно ближе или к радости. У Фета в стихотворении «Ночь. Не слышно городского шума…» сказано:
То, что у Фета дано как вспыхивающие предчувствия, у Апухтина является результатом медитации:
Апухтин охотно использует в своих стихотворениях поэтизмы, иногда он вводит в текст целые блоки освященных традицией образов. В этом смысле он не был исключением среди поэтов 80-х годов, таких, как: С. Андреевский, А. Голенищев-Кутузов, Д. Цертелев, Н. Минский. Названные поэты, как и Апухтин, «считали поэтический язык, систему поэтических тропов как бы полученными в наследство, не подлежащими пересмотру и обновлению».[35] Такой общепоэтический язык в стихотворениях, сюжет которых подразумевал индивидуализацию героя, психологическую или событийную конкретность, мог восприниматься излишне нейтральным, нивелированным. Так, в стихотворении «П. Чайковскому» («Ты помнишь, как, забившись в „музыкальной“…») Апухтин обращается к близкому человеку, с которым был дружен много лет, жизнь которого была ему известна в драматических подробностях и психологических деталях. Но Апухтин переводит свои мысли о жизни Чайковского на обобщенный язык поэтической традиции:
Судя по письму П. И. Чайковского, это апухтинское стихотворение его взволновало, заставило «пролить много слез».[36] Чайковский без труда расшифровал то, что было скрыто за цепочкой поэтических общих мест: «тропа избитая», «чаша ядовитая», а в следующих строках еще и «рок суровый», и «колючие тернии». Но для читателя не метафорический, иносказательный, а конкретный, реальный план этих образов остается не ясен.
Удачи Апухтина в использовании такого общепоэтического языка связаны с темами, которые не предполагают резкой индивидуализации изображаемого героя: «Огонек», «Минуты счастья», «Бред».
Довольно часто у Апухтина поэтизмы, традиционные образы соседствуют с контрастными штрихами, разговорными оборотами речи. Сочетание таких разностилевых элементов – одна из главных отличительных особенностей художественной системы Апухтина.[37]
Сравнение, которым заканчивается стихотворение, оказывается таким ярким и запоминающимся потому, что оно возникает на фоне традиционных, привычных образов.
Один из постоянных мотивов Апухтина – да и других поэтов тех лет – страдание. О постоянном и неизбывном страдании он начал писать еще в юности.
Мотив, лично столь близкий Апухтину, пришелся не ко времени в 60-е годы. Погружение в собственные страдания тогда не поощрялось, ждали стихов о страданиях «других», социально униженных, оскорбленных. А у Апухтина страдания обычно имеют не конкретно-социальный, а бытийный смысл. «Человек, – писал П. Перцов, – является в стихах Апухтина не как член общества, не как представитель человечества, а исключительно как отдельная единица, стихийною силою вызванная к жизни, недоумевающая и трепещущая среди массы нахлынувших волнений, почти всегда страдающая и гибнущая так же беспричинно и бесцельно, как и явилась».[38] Если убрать из этого вывода излишнюю категоричность и не распространять его на все творчество Апухтина, то по сути он будет справедлив.