Выбрать главу

Передовых русских писателей этих лет — и в первую очередь декабристов — отличает желание поднять национальное значение русской литературы, забота о ее подлинной самостоятельности, стремление к народности — в том ограниченном смысле, какой им поневоле был доступен.

Главным объектом нападений передовой критики была сентиментально-романтическая элегия школы Жуковского с ее атрибутами — условной грустью, бесплотной мечтательностью, традиционным литературным пейзажем, гладкостью стиха. Яростным борцом против этой элегии был, в частности, товарищ Одоевского — Кюхельбекер. «Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску», — писал Кюхельбекер о романтической элегии в «Мнемозине», в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие».

Путь Одоевского к повышению общественного значения поэзии был, однако, иным, хотя и он иронизировал над мечтательностью школы Жуковского, «которая прямо заведет в желтый» (из письма к В. Ф. Одоевскому от 27 мая 1822). По существу же элегический жанр был близок Одоевскому, и ему удалось вложить в элегию реальное, общественно значимое содержание. Его подлинная жизненная трагедия, тоска «зарытого» в темнице узника, придала особый оттенок романтической элегии.

Одоевский усиливает ее личностный элемент, превращает беспредметные элегические жалобы в насыщенное конкретным психологическим содержанием меланхолическое размышление. Он вносит в элегию рефлектирующие моменты, смягчаемые интимностью тона. Одоевский отказывается от традиционного элегического пейзажа; элегические жалобы приобретают в его стихах характер широкого философского обобщения.

Всем этим Одоевский подготовил превращение элегии в «думу». Лермонтов завершил этот процесс. Некоторая, правда умеренная, гиперболизация, анафорическое построение, убыстренный, как бы задыхающийся темп превращают сентиментально-романтическую медитацию в лирический, патетический монолог:

Кто был рожден для вдохновений И мир в себе очаровал, Но с юных лет пил желчь мучений И в гробе заживо лежал... ...Кто жаждал жизни всеобъятной, Но чей стеснительный обзор Был ограничен цепью гор, Темницей вкруг его темницы; Кто жаждал снов, как ждут друзей, И проклинал восход денницы... ...Кто с миром связь еще хранил, Но не на радость, а мученье, Чтобы из света в заточенье Любимый голос доходил... ...Кто прелесть всю воспоминаний, Святыню чувства, мир мечтаний, Порывы всех душевных сил, Всю жизнь в любимом взоре слил... ...Тот мог спросить у провиденья: Зачем земли он путник был И ангел смерти и забвенья, Крылом сметая поколенья, Его коснуться позабыл?

Язык Одоевского сохранил в большой степени условно-романтический характер. Элегическое настроение находит выражение в традиционном словаре, традиционных образах начала 20-х годов. Но сочетание этих образов подчиняется основной задаче — патетически усилить элегическое размышление. В 1825 году, в своей статье, напечатанной в «Сыне отечества», «О трагедии „Венцеслав», сочинение Ротру, переделанной г. Жандром» Одоевский писал: «Многие ищут в стихотворении не поэзии, но заметных стихов; восхищаются, когда поэт стройностью целого жертвует мысли отдельной, часто блестящей от одной расстановки понятий и мнимонравоучительной». Речь идет о подытоживающих формулах, заканчивающих стихотворение, заостряющих его мыслью или сравнением. Впоследствии Одоевский широко пользовался такими «формулами», но в его стихах этот метод применяется очень осторожно, приглушенно: «формулы» эти не живут у Одоевского сами по себе, они лишь заостряют отдельные строфы. Их назначение— обобщить смысл стихотворения. Например:

Минула жизнь без потрясений, Огонь без пламени погас... ...Как тени, исчезают лица В тебе, обширная гробница... ...Но со ступени на ступень Века возводят человека...