Бесшумно ступая по войлочному покрытию пола, он поморщился. Звероподобному Джонни Хасламу, одному из немногих выживших санитаров Бэдлама, уцелевшему лишь потому, что остался при своих подопечных во флигеле, юный Эрдман не доверял. Да, этот грубый бесцеремонный мужлан оказался на удивление верен своему долгу и не бросил задыхающихся пациентов; за что, собственно говоря, был и награждён, и удостоен новой работы, и двойного жалованья; но… Захария его не любил и втайне побаивался. А вдруг… именно Хаслам был из тех, кто поставлял поставщикам тел их жуткий товар? А вдруг он сам, к примеру… Мысли, разумеется, были недостойные, но так и лезли в голову, так и лезли.
Как сейчас, например.
Встряхнув головой, дабы их разогнать, Захария шагнул в тускло освещённый коридор, кажущийся в полумраке бесконечно длинным, хоть и было-то в нём шесть дверей по правую руку, шесть по левую, и вели они в небольшие комнатушки, пусть и не каморки, но чем-то похожие на кельи. Маленькие, зато отдельные для каждого пациента, что тоже составляло предмет немалой гордости Элайджи Диккенса…
Молодой человек по инерции сделал шаг — и остановился, прислушиваясь. Помещения отнюдь не были звуконепроницаемы; и к обычным ночным шумам — храпу, стонам, сонному бреду — сейчас явно примешивались какие-то посторонние: то ли мычание, то ли вскрики… но что само страшное — они были женскими. И перекрывались хриплыми проклятьями и междометьями Хаслама. И снова вскрик, чем-то заглушённый, будто женщине… девушке зажали рот…
От внезапной догадки у Эрдмана подкосились ноги.
Нет! Ни за что! Он не допустит!
Первый шаг дался нелегко, будто ботинки увязли в войлочном покрытии, как в трясине. Спотыкаясь и дрожа в негодовании, Захария бросился к самой дальней двери слева, где обитала единственная из пациентов девушка, до сих пор неопознанная: в её карте так и значилось: «Неизвестная». Присматривающая за ней монахиня как-то назвала её «Сестричка Бетти», так и повелось: Бетти и Бетти… Неважно, что не откликается; надо же хоть как-то обращаться к божьему созданию! Молодой человек бежал, а воображение рисовало распахнутые в ужасе серые глаза, нежный рот, затыкаемый грубой лапищей с жёсткими рыжими волосами, дёргающееся под грузной тушей худенькое тельце с раскинутыми тощими ногами… Несмотря на молодость и дворянское звание, будущий доктор хлебнул лиха, успел побывать и в трущобах — со своим медицинским чемоданчиком — и слишком хорошо знал, как дёшево, порой, стоит девичья жизнь. А уж невинность — тем более…
Но он ошибся. И ещё неизвестно, к худу или к добру. Джон Хаслам не насиловал, хоть одеяло с девушки и сорвал; он просто её убивал. Душил подушкой, навалившись грудью на хрупкое тело, выбивая из него последние граны воздуха, в то время как ноги несчастной уже почти не дёргались, а худенький кулак, как-то вяло и наугад отмахнувшись, вдруг упал и разжался…
Захария понял, что торчит на пороге целую вечность. Торчит, оцепенев, как паралитик, не в силах шелохнуться. У него на глазах убивают. А он… такой вот паралитик. Будто сам превратился в «куклу».
Всё, что он мог — выдохнуть, протолкнув застрявший в трахее комок, и прыгнуть с порога прямо на спину звероподобного монстра, по какому-то недоразумению считавшегося человеком. Мужчиной. Прыгнуть, удивиться внезапно остановившемуся времени — как медленно он летит, прямо как во сне! — выхватить из-за уха остро отточенный карандаш и, упав на спину убийце, одной рукой вцепиться в его плечо, чтобы зафиксироваться, а другой — воткнуть жало грифеля в потную жилистую шею, с оттягом на себя, чтобы уж точно повредить артерию… Ужаснуться тому, что сейчас Хаслам окончательно рухнет на Бетти да не один, а с ним, Захарией, на плечах; соскользнуть на пол, рвануть рычащее животное за плечи, услышать треск то ли больничного халата, то ли собственных сухожилий, сбросить, наконец, завывшего санитара на пол…
И ткнуть его в шею кулаком, пережимая артерию, шёпотом заговаривая бьющую фонтанчиком кровь, а заодно усыпляя. В рекордные для себя сроки, в считанные секунды, потому что… была ещё надежда.