Виктор взглянул в ту сторону, где, должно быть, стояла койка Громова, сказал с тревогой:
— Не шевелится.
У кровати Громова копошились, что-то делая, сестры. Они вбегали в палату то со шприцами, которые несли высоко и торжественно, будто десерт к праздничному столу, то тащили бутыли с прозрачной жидкостью, с витками красных резиновых трубок, а однажды пронесли мимо Шершенева порядочную бутыль с темно-коричневой жидкостью, он понял — кровь. Все, кто ходил, вызывались помогать сестрам. Эта готовность помочь товарищу сильно бросалась в глаза. «Почему же там, в здоровой жизни, это часто куда-то уходит?» — подумал Шершенев.
Только перед отбоем стихла беготня сестер. Больные разошлись по своим койкам.
Виктор, ложась спать, предупредил Шершенева:
— Ночи тут не курортные. Набирайтесь терпения.
По наивности, Шершенев ни о чем его не спросил.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Он ведь не знал, что его поместили в палату не только знаменитых аппендицитников, но и великих храпунов.
Как только погасили свет, храп, вкрадчивый, с присвистом, послышался где-то слева, у окна. И, точно часовой-службист, ему тотчас откликнулся протяжный и жалобный, как всхлип, храп где-то по соседству с Виктором. Но их можно было еще терпеть, хотя и они минута за минутой подтачивали небольшой запас терпения у не отличающегося спокойствием Шершенева.
А потом, часа в четыре, загрохотали самосвалы. Еще задолго до появления самосвала перед зданием больницы Шершенев слышал его низкое и сердитое гудение. Гудение нарастало, становилось все громче и громче, превращалось в грохот, напоминая вой бомбардировщиков. Наверно, МАЗы перед больницей переключали скорости, чтобы проехать незаметно, но получалось обратное: скрежет, рычание и визг превращались в громыхание туч.
— Подвиньтесь, — сказала Анна Афанасьевна, присаживаясь к Шершеневу на кровать. — Нельзя быть таким непредупредительным…
Шершенев, напрягаясь до пота, чуть приподнял ставший непомерно тяжелым таз и чуть отодвинулся вправо. Оказывается, можно двигаться!
Анна Афанасьевна измерила давление, послушала дыхание, сердце, взглянула на температурный листок. Кривая резко прыгнула вверх. Заключила:
— Организм не любит, когда лезут в полость живота, особенно если оставляют там инородное тело…
Шершенева передернуло: он слыхал немало плоских анекдотов о хирургах, которые зашивали в животах больных то перчатку, то какие-нибудь щипцы.
— Нам пришлось вставить дренаж, отросток был у вас слишком разрисован…
— Трехкратный аппендицит, так тут окрестили мою болезнь.
— Метко, метко! — сказала Анна Афанасьевна. — Температура подскочила законно. Так что у вас далеко еще не все ясно. Повязка промокла? Ну вот, видите! Это может быть выделение через трубочку. Нам придется еще побороться. Настраивайтесь решительно, и очень… Пока не вставайте. А ложиться на правый бок уже можно. И необходимо.
Она встала, какое-то время постояла у его кровати, в задумчивости наматывая на руку желтую трубку фонендоскопа, видно, хотела что-то сказать ему, но раздумала. Спросила, где больной в углу, кто-то сказал, что на процедурах, хотя все знали, что не по-весеннему загорелый кандидат педагогических наук, бегающий по больнице с красивой палкой в руке — палка обычно летела намного впереди его и была ему нужна как собаке пятая нога, — все знали, что этот кандидат с утра режется в преферанс в столовой.
— Как наши дела? — Анна Афанасьевна осторожно придвинула табурет к кровати Громова.
Громов что-то отвечал, но голос его был так слаб, что даже Шершенев не мог ничего расслышать.
— Ничего, мы скоро встанем, — сказала Анна Афанасьевна Громову, — скоро все будет как надо.
В ответ на ее слова послышался чуть внятный шелест — это был голос Громова.
— Что он говорит? — спросил Шершенев у Виктора, который стоял поблизости от врача. — На что-нибудь жалуется?
— Нет, говорит, что ему хорошо. Ничего не болит и ничего ему не надо.
«Как умирающий…» — подумал Шершенев.
Анна Афанасьевна перешла к кровати Саши, высокого худощавого парня лет тридцати двух, с уже наметившимся брюшком. Он бойко бегал по палате, но Шершенев не видел, чтобы он кому-то подал утку или принес напиться. У Саши уже пять дней была нормальная температура, и его вот-вот должны были выписать. Но вчера после обеда, когда в палате побывали его товарищи из конструкторского бюро, Саша вдруг почувствовал озноб, попросил градусник и установил, что затемпературил. С тех пор он уже никому не отдавал градусник. То и дело повторял модное тут слово «инфильтрат». Обо всем этом он сейчас и рассказал врачу. Анна Афанасьевна выслушала его, не проронив ни слова, и, вставая, сказала: