Кандидату педнаук, пропадавшему с утра до ночи за своей пулькой, Петр Ананьевич посоветовал:
— Вы, профессор, уходя, оставляйте хотя бы одну ягодицу для уколов. Нельзя срывать лечебные мероприятия…
Человеку без селезенки заметил:
— Вас положили не для испытания наших нервов, а для испытания вашего здоровья…
— Да вы же сами по ночам свистите…
— Разница! Храпят от бескультурья, посвистывают от широкой натуры…
Виктору, которого жена навещала дважды в день, но в последний раз, когда нужно было принести одежду, она не явилась, и он горевал, что придется идти домой в пижаме, Петр Ананьевич сказал:
— Все дни она была виновата перед тобой, потому и маячила на глазах… Сегодня впервой без пятнышка. Так что ты счастливый.
Виктор покраснел в ответ и как-то странно скосил голову. Шершенев пожалел парня. Петр Ананьевич зря не любил его.
Пока Саша валялся после того, как ему расковыряли шов, Петр Ананьевич ни словом его не попрекнул. А в тот день, когда Петр Ананьевич ушел, старательно проверив, все ли он забрал с собой — тут точно помнили, что оставленная вещь приведет тебя обратно, — в этот день и встал Саша. Дверь за Сухоруковым захлопнулась, и Саша крикнул ему вслед:
— Эй, дядя, забери обрывки своих бабьих жил!
Но Петр Ананьевич его уже не слышал, а в палате никто не поддержал и не одобрил.
Для Шершенева был бы грустен и пуст день расставания с Петром Ананьевичем, если бы не случилось самое невероятное. Шершенев, сидевший с газетой в руках — опять эти проклятые баллы в Ташкенте! — вдруг увидел, как на кровати, где лежал Громов, что-то зашевелилось, от подушки отделилась угловатая от худобы голова с сухими жиденькими белыми волосами, из-под одеяла выпросталась рука, бледная и костистая, потом другая. И вот отодвинуто в сторону одеяло, и невесомое, как мумия, тело с тяжким усилием преодолело невероятное притяжение кровати и хрупким привидением в белом сползло ногами на пол и неуверенно выпрямилось. Громова шатало будто сильным ветром. Шершенев, забоявшись, что он вот-вот грохнется на пол, подбежал к нему и подхватил под мышки.
Рубаха на спине Громова в один миг промокла от пота — так велико было усилие воли больного, чтобы победить ослабевшее тело. Шершенев уложил вконец обессилевшего человека, дал ему напиться. Сухие губы его прыгали по стенкам стакана, а рука никак не могла справиться с непосильной тяжестью.
На следующее утро Громов встретил Анну Афанасьевну уже сидя на кровати. Он впервые надел пижаму, побрился, причесал жиденькие волосы. Откинув свое невесомое тело на упертые в матрас руки, он как бы делал вызов всему свету. Но Шершенев видел, как блестел, покрываясь потом, его бледный лоб и как дрожали под невыносимой тяжестью руки. Анна Афанасьевна попросила его прилечь, подержала его руку, считая пульс, сказала:
— Ну, мы совсем молодцы. Я же говорила: будем ходить, выпишемся, начнем поправляться. Все будет, все будет…
Но странно, что Громов как будто не слушал ее, а вдруг заблестевшими глазами, еще недавно тусклыми и неясными, стал ловить взгляд врача, но Анна Афанасьевна в это время, как назло, смотрела на кого-нибудь из больных, и в глазах ее трудно было что-либо прочитать. Шершенев не видел в них того света, особенного и неповторимого, какой не раз испытал на себе. Он помнил, она говорила ему о не побежденной еще болезни, что еще все может случиться и надо быть бдительным, но свет в ее глазах был для него убедительнее всяких ее слов. Он, этот свет, говорил о победе над смертью, о торжестве ума и рук человека. Или это только казалось ему? Может быть, он просто очень хотел, чтобы так было? Да, наверно, это так и есть. Иначе зачем ей все время держать его в напряжении, она бы, утешая его, сказала, как говорила Громову: «Ну, мы совсем молодцы». Но она ему не говорила этого. А раз не говорила, значит, было правдой то, что заключалось в ее словах, а не в свете глаз.
…Громов уже ходил вполне уверенно, заправски ел и на глазах у всех оживал. Через день-два к нему приходила жена, тихая седая женщина с тоскливыми глазами. Она отчужденно сидела у его кровати — почему-то она все время его заставала в ней — и почти ни о чем не спрашивала его и ничего не рассказывала. Он как бы не существовал для нее. Шершенев дивился этому ее отношению к мужу, старался ее понять и не мог. Она будто отстранилась от него, вроде между ними легла невидимая межа. И Шершенев так бы ничего и не понял в их отношениях, если бы после очередного обхода Анны Афанасьевны и после ее очередного: «Ну, мы совсем идем на поправку», — не подошел Саша и не сказал свистящим полушепотом: «Ну что она ему морочит голову… У него же рак. Ну ушила она ему полжелудка, так ведь уже метастазы…»