— Врешь! — Шершенев схватил его за грудь. — Врешь ведь!
— Старшая сестра сказала. Пусть я тресну…
Шершенев тяжко присел на кровать, оглушенный этим страшным известием. В нем, казалось, все остановилось, все оцепенело. Сильно заболело справа внизу живота.
Свет правды, правдивости… Свет радости за победу человека над смертью… Свет великого опыта. И позорные ее слова. «Ну, мы совсем молодцы», — и всякое другое, дежурное и ложное.
Ложь, ложь…
В тот день его выписывали. Он чувствовал себя угнетенно и растерянно, и радость, какая должна была бы сопутствовать ему, бродила где-то стороной.
Уже спускаясь с четвертого этажа, он вспомнил, что забыл в тумбочке записную книжку, а в холодильнике съестное, принесенное женой, постоял, раздумывая, потом вернулся. Забрал записную книжку, а съестное роздал тем, кто оставался в палате, и вышел. Но на этот раз зашагал не к выходу, а к ординаторской.
Анна Афанасьевна встретила его словами:
— А мне передали, что вы уже ушли… Ну спасибо, не забыли.
— Анна Афанасьевна, скажите, у меня в самом деле могло все кончиться летально?
— Ишь выучились!
— Я серьезно, — сказал Шершенев.
— Что я вам скажу? Статистика показывает, что один и семь десятых процента аппендицитов кончаются, как вы сказали только что. Кто знает, который из вас попадет в этот процент…
— Спасибо, Анна Афанасьевна, я никогда этого не забуду.
— Полно, полно, Дмитрий Васильевич!
По минутное волнение у Шершенева уже прошло, и он почти сурово спросил ее:
— Но как вы, слово которой было для меня венцом правдивости, как вы могли говорить неправду на глазах у всех?
Она резко повернулась к нему, и ее сильные, неженские плечи выпрямились.
— Вы о чем?
— Я — о Громове.
В ординаторской надолго установилась тишина. Тихий голос врача в этой тишине все равно прозвучал громко:
— Да, его дни коротки. Их не наберется и с месяц. Но скажите, что я должна делать в этих страшных случаях? Что? Говорить правду и этим лишать человека его последних радостей? Или говорить неправду и дать ему радость хотя бы на эти дни? Ну что вы молчите?
Она встала, сделала два крупных шага к окну. За окном уже бушевала молодая листва на тополях.
— Вам, вы сильный, надо было говорить правду, чтобы вы мобилизовались и победили всякую несуразность. Она, повторяю, была возможна. А ему правда не нужна, нет. Ну что вы на меня так смотрите? Идите, если выписаны, черт вас возьми, и радуйтесь, что я вас могу прогнать отсюда. Радуйтесь же!
— Радуюсь, — сказал Шершенев, — радуюсь! — И подумал о том, как это все просто у Анны Афанасьевны: тому, кто силен, — правда, а тому, кто слаб, — ложь. И разве обвинишь ее в негуманности, в недоверии к человеку? Разве повернется язык сказать о ней плохо?
«А как же в жизни, в нормальной жизни, и не с больными, а здоровыми людьми?» — подумал он и представил себе новые споры у себя в журнале. Но на этот раз он с каким-то, может быть, еще и не совсем обоснованным превосходством подумал о спорщиках, как человек, познавший что-то такое, чего еще не познали другие.
Правда верит человеку.
РУКИ, КОТОРЫЕ ДОЛЖНЫ ОБНИМАТЬ
Она проснулась в один миг. Было такое ощущение, будто ее разбудило чье-то прикосновение. Замерла, боясь пошевельнуться: ждала, не повторится ли это еще раз, и боялась того, что оно может повториться.
Так бывает, когда после внезапного всплеска молнии ищешь удара грома. И ждешь, и боишься.
Но в комнате, кроме нее, никого не было. И не могло быть. Она это знала и все-таки еще немножко подождала.
От постели и от ее тела слабо пахло мятой. Или, может, ей это почудилось? Может, потому почудилось, что за окном, под обрывом, лежало еще все в холодных ночных тенях море, и за его краем, далеко-далеко, плавала в воде красная краюха холодного солнца.
Она еще не знала, что у нее красивое тело, просто она любила взглянуть на себя в зеркало. Вот она пройдет по комнате и увидит себя будто в глубине светлого озерца. Сильные ноги, покрытые золотистым, приметным только ей пушком. Чуть поднимет глаза — и выше белых трусиков увидит живот. Он втянут и только внизу нежно округлен. И если еще чуть поднимет глаза, то увидит свои груди. Небольшие, девически упругие, они стыдятся своей наготы и вздрагивают от каждого ее шага, от каждого движения.
Если захочет взглянуть на лицо, непременно столкнется со своим взглядом. Но она не будет глядеть себе в глаза.