«Откуда она знает?» — с ужасом подумала Митька.
А тетя Дуся продолжала:
— Ну и как такого не пожалеешь? Как такому не поверишь? Из-за жалости и слепой веры сколько мы, бабы, ошибок делаем!
«И я его жалею. И я ему верю. Все точно», — подумала Митька.
А тетя Дуся не унималась:
— Ничего не знаешь о человеке: работяга он или ленив, честен или вороват, смел или так себе — тряпка, голодом будет тебя морить или нежить будет, а вот полюбит глупое сердце — нет силы остановить.
«И я ничего о нем не знаю, — подумала с испугом Митька. — И я полюбила — нет силы остановить».
— А когда в тебе слабинку увидит, начнет капризы вытворять, обиды показывать.
«А может, и он такой?» — подумала Митька, и что-то вдруг погасло в ней. Ей вдруг показалось, что она больше никогда не будет радоваться, и сделалась такой же старой и мудрой, как мастер тетя Дуся.
И все кругом стало обычным, как было раньше.
«Мудрости» Митьке хватило ненадолго. Уже через час после того, как она вернулась домой с работы, ее потянуло к окну, чтобы взглянуть на море. Она знала, что его кораблю быть еще рано, но все-таки глядела на море и думала, что все то, о чем говорила тетя Дуся, к нему не относится. Он совсем другой, ее моряк Миша Коршунов. Он и работящий, и смелый, и честный, и добрый. Он не может быть другим. Просто невозможно, чтобы он был другим. И она стала ждать его.
Она ждала долго. Так долго, будто начала ждать еще в тот далекий ледниковый период, когда по земле запросто разгуливали мамонты. Учитель истории, она помнила, так красочно рассказывал о них, будто видел их своими глазами.
Тучи, сгустившиеся над морем, чем-то походили на стадо громадных мохнатых мамонтов, и от них веяло холодом. Она не знала, как трубят мамонты и вообще трубят ли они. Но когда над морем раздался гром, ей показалось, что это затрубили мамонты.
Нечего было и думать, что она увидит его корабль. Сколько ни вглядывалась она, ничего, кроме стада мамонтов, заполнившего все небо, и черного грозного моря, она не видела. Лишь однажды, когда вскинулась молния — казалось, она прошла вначале по морю, а потом поднялась на небо и погасла, — Людмиле почудилась белая точка на воде. Может, это и был его корабль, маленький и одинокий перед буйным стадом мамонтов.
А потом хлынул дождь, южный, неудержимый. Он хлестал по резным листьям платанов, и они послушно подставляли свои лица под водяные струи, лишь изредка встряхиваясь, когда им было уж слишком мокро.
Она еще раз переоделась. Вначале, когда над платанами еще сияло солнце, она стояла у окна в своем любимом платье, ситцевом, с узором из разноцветных квадратиков. Потом, когда по небу разбежались стада мамонтов и рано стемнело, она сбросила платье и надела капроновую кофточку цвета морской волны и черную юбку плиссе. Пошел дождь, и плиссе, конечно, уже не годилось. Пришлось надеть юбку-колокол, которую она не любила, но делать было нечего. На минуту настроение ее испортилось — все этот дождь и нелюбимая юбка! Потом она снова стала думать о нем, о том, с каким чувством он плывет к берегу и как трудно было ему в пути со своим огорчением.
Неожиданно для себя она подумала: «Ничего, вот буду настоящей морячкой, тогда…» Ей стало радостно от этих мыслей и в то же время стыдно их.
«Бесстыжая ты… Какая же ты бесстыжая, Митька!» — подумала она по-утрешнему. И ей весело стало от этих мыслей о самой себе, потому что все было ясно и просто в этом мокром и темном от дождя мире.
Прошел дождь, оттрубили мамонты. Под светом из ее окна блестели листья платанов, а его не было в сыром сумраке, в царстве влажных теней. И стало вдруг пусто и одиноко оттого, что она уже знала, что он не придет.
Она уже было разделась, усталая, разбитая вся, но вдруг поспешно стала вновь одеваться. Руки никак не попадали в рукава кофты. А потом куда-то запропастился крючок на юбке.
Она выбежала во влажную парную ночь.
Он стоял неподалеку от платана и улыбался ей навстречу. Сердце ее похолодело: как же это так получилось, что она не видела его в окно? Где у нее были глаза? Под таким ливнем стоять и ждать ее? Какое же у нее сердце, что не заболело, не подсказало? Беда-то какая, беда…
— Миша… — сказала она, задохнувшись от своей вины, жалости и любви к нему. — Что же ты?.. Как же ты?.. Пойдем скорее, пойдем… — Она схватила его за руку и потащила к своему дому, к своей двери. — Ты промок весь, до ниточки, до самой последней.
Миша, шурша плащом и размахивая большим тяжелым портфелем, с которым он всегда уходил по трапу на свой корабль, бежал за ней и все смеялся и смеялся. Ему было так хорошо оттого, что она встретила его. Он не успел сказать ей хотя бы слово, чтобы объяснить, почему опоздал, извиниться, успокоить ее, как они уже вбежали, в подъезд. Он хотел остановить ее — шутка ли, ведь он еще ни разу не был тут, но не успел открыть рта, как они уже были на лестнице. И она тоже не успела даже подумать, почему его фуражка и плащ вовсе не потемнели от дождя, а были, как всегда, синие-синие, а пузатый портфель блестел явно не от воды, когда они уже стояли перед дверью на втором этаже. Она, волнуясь, отпирала дверь, не вспомнив даже строгий наказ матери о том, чтобы никто не переступал порог квартиры, кроме ее подруг, а о матросике и говорить, конечно, нечего. Торопясь, как назло, она перепутала все: отопрет один замок, запрет другой, а дверь как стояла, так и стоит перед ними, как броня. Мишка взял ключи, и дверь тотчас распахнулась. Они вбежали, обрадовавшись вначале полумраку коридора, а потом нежданно вспыхнувшему яркому-яркому свету, от которого вблизи ничего нельзя было увидеть, зато за окнами мир будто придвинулся к ним, у самых-самых стекол заблестели еще не обсохшие листья платана.